— Но я даже не знал, где ты, — пробормотал Р.М.

— Да нет, Рома, это я так… Хотела на школу в суд… Будто довели. Господи, глупо как… Все время ищу виноватых. Я тебе все расскажу, только не сейчас, ты ведь не уезжаешь? У тебя есть другие дела?

— Нет.

— А где твой чемодан?

— Портфель… Я снял комнату у одной бабки.

— Ты с ума сошел. Ты же ехал ко мне. Думал, я тебя в дом не пущу? Иди и принеси свои вещи, а я пока все приготовлю… Нет, не ходи. Там ведь у тебя ничего такого? Завтра заберешь. А то уйдешь и не вернешься. Сиди тут, я сейчас… Хочешь еще кофе? Или чаю?

— Галя, ну что ты суетишься?

Сопротивлялся он, впрочем, слабо.

— Где ты работаешь? — спросил он.

— Я не говорила? На кондитерской фабрике. Я ведь закончила технологический, если ты не забыл. А потом пришлось переквалифицироваться, это уже после рождения Наденьки. На химическом стало невмоготу, постоянно болела голова… Здесь тоже нелегко… Вот, пей и ешь, печеного ничего нет, я завтра, после смены, мне в утреннюю…

Они пили чай, говорили на посторонние темы: о том, кого из «бывших» видит Роман, и что у него с работой, он обязательно должен дать ей почитать что-нибудь свое, из нового. О Наде не было сказано ни слова, обоим нужно было привыкнуть друг к другу, подождать, чтобы в воздухе возникли странные волны доверия, никем не определенные и все же не менее материальные, чем мысль или чувство.

Галка постелила ему на диване, и он с блаженством растянулся под одеялом. Галка возилась на кухне, потом в ванной, наконец, все стихло, Р.М. услышал ее шаги в соседней комнате, он не знал, что там, и пытался представить. Наверно, такая же стандартная спальня, и Галка стоит у зеркала в ночной рубашке и думает — о чем?

— Галя, — позвал он, зная, что не уснет, и она не уснет тоже, слишком многое еще осталось несказанным.

— Галя, — повторил он, — о чем ты думаешь?

Она появилась на пороге — темный силуэт, тихий, как привидение. Он почему-то понял, что ей опять плохо, что она вся дрожит, и вскочил, подбежал к ней, не успев подумать, каким смешным выглядит в своих немодных трусах, тощий и угловатый. Галка плакала, и Р.М. опять не знал, что сказать и чем помочь, и начал целовать ее в глаза, щеки, губы, на миг мелькнула мысль, что все это должно было произойти не сейчас, а двадцать лет назад.

Соседняя комната, которую Р.М. так и не увидел, была совсем темной, сквозь тяжелые занавески не проникал свет уличных фонарей. Все здесь было сотворено из какого-то нереального внепространственного и вневременного материала.

Р.М. пришел в себя много позднее, возможно, уже под утро, но еще было все так же темно, и он знал, что Галка тоже не спит, хотя и лежит неподвижно, прижавшись лбом к его плечу. Он тихо провел ладонью по ее волосам, и она коротко вздохнула.

— Рома, — сказала она едва слышным шепотом, — ты же фантаст… Почему нельзя вернуть все назад?

— На сколько? — спросил Р.М. — На пять лет? Десять?

— На восемнадцать с половиной. В тот вечер, когда ты сказал, что ведьмы из меня не получится. И я поняла, что больше для тебя не существую.

— Ты…

— Не понимаю, как ты пишешь свои рассказы. Ты никогда не разбирался в психологии.

— У меня не люди, а схемы, — пробормотал Р.М., цитируя какую-то рецензию.

Он чувствовал, что Галка глотает слезы и не знал, что делать, потому что самым естественным было бы обнять ее и шептать слова, которые от частого употребления стали невыносимо банальными, но тем не менее остались единственными, и он не мог их произнести, потому что знал: тогда все изменится в жизни, и не нужно это. Что же делать, господи?

Ему показалось, что Галка заснула, он и сам задремал, снилось ему что-то глупое, а потом он открыл глаза, и было уже утро, портьеры раздвинуты, тонкий солнечный луч прорезал спальню по диагонали. Галки не было.

Прямо перед ним висел на стене рисунок в рамке. Пустынная местность, будто дно огромной чаши, края которой угадывались где-то высоко вдали. Уходящая к краю чаши перспектива дороги, по которой шагали глаза. Р.М. не мог бы сказать, почему решил, что глаза движутся к зрителю — десятки глаз, близких и далеких. Ничего больше, кроме глаз, на дороге, и вообще на рисунке не было. И оттого становилось жутковато. Какая странная фантазия… Каждое утро Галка, проснувшись, видела перед собой это. Укоряющие, осуждающие, зовущие, смеющиеся глаза. Так и рехнуться недолго — если постоянно видеть это. Когда Галка повесила рисунок? До или после? Если после — зачем? И если это рисунок Нади… А чей же еще? Была ли это только фантазия, игра воображения или… Что — или? Нет, рано об этом. Даже думать рано. Думать — значит анализировать.

Вот странно, подумал Р.М. Ему всегда казалось, что только анализ способен проникнуть в суть чего бы то ни было. Даже если речь идет о человеческих отношениях. Говорят, что женщины способны понимать, не анализируя. Сердцем. На деле — тем же мозгом, только иначе запрограммированным, с иной, отличной от мужской, логикой, где эвристические принципы, еще не познанные, играют значительно большую роль, нежели формальная логика. К сожалению, он не женщина. Может быть, тогда он понял бы все и сразу, и не мучился бы сейчас, глядя на эту нелепую картинку.

Р.М. оделся и пошел на кухню. Листок бумаги лежал на столе: «Рома! Я вернусь в четыре. Может, раньше, если удастся. Еда в холодильнике. На тумбочке в спальне две папки. Обе — тебе. Не удивляйся, там кое-что твое. Пожалуйста, будь дома, когда я вернусь.»

В спальне, на тумбочке около кровати, действительно лежали две картонные папки. На верхней ровным почерком, с правильным наклоном, было аккуратно написано: «Петрянову (Петрашевскому) Роману Михайловичу, писателю-фантасту». Другая папка выглядела гораздо старше, надписи на ней не оказалось, но вся обложка была изрисована неправильными линиями, кругами, сложным орнаментом, будто кто-то бездумно водил ручкой, сидя на скучном собрании и думая о своем. Примерно такие каракули рисовал сам Р.М., когда размышлял о чем-нибудь.

Эту папку он и раскрыл первой. В ней оказались третьи или четвертые экземпляры отпечатанных на машинке рукописей рассказов. «Электронный композитор», «Пища», «Новый Герострат»… Господи, какое старье! Как эти рукописи попали к Галке? Впрочем, кажется, он сам и подарил. В то время он только пробовал писать, после единственного опыта с Борчакой прошло несколько лет, рассказы были слабенькими настолько, что сейчас их невозможно было перечитывать без душевного кряхтения.

Р.М. обратил внимание на несколько листков, почему-то не отпечатанных, а исписанных мелким неряшливым почерком. Это был его почерк, никогда не отличавшийся четкостью, и это тоже был рассказ с претенциозным названием «Последнее творение гения». Вот уж действительно…

«Великий австрийский композитор Фридрих-Август отбросил перо и откинулся в кресле, закрыв глаза. Последнее проведение темы в басах, небольшое скерцо, и все — симфония будет закончена. Он уже слышал мелодию этого скерцо, изумительную и щемящую мелодию, от которой слезы наворачивались на глаза. Он должен был записать ее, чтобы не забыть, и… не мог.»

М-да. Потрясающе. Р.М. вспомнил: он написал это в день Галкиного рождения. Написал в подарок и не успел перепечатать. К музыканту, начавшему писать симфонию, является прорицатель и говорит: едва произведение будет закончено, композитор умрет. Дело происходит в восемнадцатом веке. Композитор считает себя человеком несуеверным, в свои пятьдесят умирать не собирается, симфонию ему заказал герцог к рождеству, нужно писать, и к дьяволу всякие глупости. За неделю готовы три части большой симфонии, ею мог бы гордиться сам Гайдн. В четвертой части уже есть главная тема, есть развитие, но нет коды. Нет, и все тут.

Наконец Фридрих-Август сам себе признается, что ему страшно. Бросить писать? Герцог и не поймет, что ему подсунули незаконченную музыку. Композитор оркеструет свое творение и несет партитуру во дворец. Но на половине дороги останавливается. Герцог ничтожество. Но он-то, он — композитор! Что он делает? Он губит себя: достаточно один раз слукавить, недосказать, недоделать — и конец. Дело не в самоуважении, хотя и оно тоже уйдет. Он композитор. Его цель — совершенство. Он не сможет жить, потому что уже слышит этот грандиозный финал, каждую его ноту, и пока не запишет, не сможет ни есть, ни пить как все люди. Он уморит себя. А если запишет? Умрет. Нет, глупости. Это суеверие, господь не может быть так безжалостен к своему сыну.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: