Брильянты в ушах Настасьи Филипповны засверкали, и ножик звякнул о тарелку.

– Ты правду говоришь? – спросила она задыхаясь.

Григорий Аристархович сделал серьезное лицо, чтобы видно было, что он говорит правду, но сейчас же забыл о своем намерении, и лицо его покрылось целой сетью ве­селых морщинок. Потом снова спохватился, что ему недо­стает солидности, с которою сообщают такие крупные но­вости, нахмурился, подвинул к столу стул, положил на него шляпу и, видя, что место кем-то уже занято, взял другой стул. Усевшись, он строго посмотрел на Настасью Филипповну, потом на Валю, подмигнул Вале на жену и только после этого торжественного введения заявил:

– Я всегда говорил, что Талонский умница, которого на козе не объедешь. Нет, Настасья Филипповна, не объ­едешь, лучше и не пробуй.

– Следовательно, правда?

– Вечно ты с сомнениями. Сказано: в иске Акимовой отказать. Ловко, брат, – обратился он к Вале и добавил строго-официальным тоном, ударяя на букву о: – И воз­ложить на нее судебные и за ведение дела издержки.

– Эта женщина не возьмет меня?

– Дудки, брат! Ах, забыл: я тебе книг привез!

Григорий Аристархович бросился в переднюю, но его остановил крик Настасьи Филипповны: Валя в обмороке откинул побледневшую голову на спинку стула.

Наступило счастливое время. Словно выздоровел тяже­лый больной, находившийся где-то в этом доме, и всем стало дышаться легко и свободно. Валя покончил свои сношения с чертовщиной, и когда к нему наезжали ма­ленькие обезьянки, он был среди них самый изобрета­тельный. Но и в фантастические игры он вносил свою обычную серьезность и основательность, и когда шла игра в индейцы, он считал необходимым раздеться почти дона­га и с ног до головы измазаться краскою. Ввиду делового характера, приданного игре, Григорий Аристархович счел для себя возможным принять в ней посильное участие. В качестве медведя он проявил лишь посредственные спо­собности, но зато пользовался большим и вполне заслу­женным успехом в роли индейского слона. И когда Валя, молчаливый и строгий, как истый сын богини Кали, сидел у отца на плечах и постукивал молоточком по его розо­вой лысине, он действительно напоминал собою маленько­го восточного князька, деспотически царящего над людьми и животными.

Талонский пробовал намекать Григорию Аристархо­вичу о судебной палате, которая может не согласиться с решением суда, но тот не мог понять, как трое судей мо­гут не согласиться с тем, что решили трое таких же су­дей, когда законы одни и там и здесь. Когда же адвокат настаивал, Григорий Аристархович начинал сердиться и в качестве неопровержимого довода выдвигал самого же Талонского:

– Ведь вы же будете и в палате? Так о чем толко­вать, – не понимаю. Настасья Филипповна, хотя бы ты усовестила его.

Талонский улыбался, а Настасья Филипповна мягко выговаривала ему за его напрасные сомнения. Говорили иногда и о той женщине, на которую возложили судебные издержки, и всякий раз прилагали к ней эпитет «бед­ная». С тех пор как эта женщина лишилась власти взять Валю к себе, она потеряла в его глазах ореол таинствен­ного страха, который, словно мгла, окутывал ее и искажал черты худого лица, и Валя стал думать о ней, как и о дру­гих людях. Он слыхал частое повторение того, что она не­счастна, и не мог понять почему; но это бледное лицо, из которого выпили всю кровь, становилось проще, естествен­нее и ближе. «Бедная женщина», как ее называли, стала интересовать его, и, вспоминая других бедных женщин, о которых ему приходилось читать, он испытывал чувство жалости и робкой нежности. Ему представлялось, что она должна сидеть одна в какой-нибудь темной комнате, бо­яться и все плакать, все плакать, как плакала она тогда. Напрасно он тогда так плохо рассказал ей про Бову-ко­ролевича.

…Оказалось, что трое судей могут не согласиться с тем, что решили трое таких же судей: палата отменила реше­ние окружного суда, и ребенок был присужден его матери по крови. Сенат оставил кассационную жалобу без послед­ствий.

Когда эта женщина пришла, чтобы взять Валю, Григо­рия Аристарховича не было дома; он находился у Талон­ского и лежал в его спальне, и только его розовая лысина выделялась из белого моря подушек. Настасья Филиппов­на не вышла из своей комнаты, и горничная вывела отту­да Валю уже одетым для пути. На нем было меховое пальтецо и высокие калоши, в которых он с трудом пере­двигал ноги. Из-под барашковой шапочки выглядывало бледное лицо с прямым и серьезным взглядом. Под мыш­кою Валя держал книгу, в которой рассказывалось о бед­ной русалочке.

Высокая, костлявая женщина прижала его лицо к дра­повому подержанному пальто и всхлипнула.

– Как ты вырос, Валечка! Тебя не узнаешь, – пробо­вала она шутить; но Валя молча поправил сбившуюся ша­почку и, вопреки своему обычаю, смотрел не в глаза той, которая отныне становилась его матерью, а на ее рот. Он был большой, но с красивыми мелкими зубами; две мор­щинки по сторонам оставались на своем месте, где их ви­дел Валя и раньше, только стали глубже.

– Ты не сердишься на меня? – спросила мама, но Валя, не отвечая на вопрос, сказал:

– Ну, пойдем.

– Валечка! – донесся жалобный крик из комнаты Настасьи Филипповны. Она показалась на пороге с глаза­ми, опухшими от слез, и, всплеснув руками, бросилась к мальчику, встала на колени и замерла, положив голову на его плечо, – только дрожали и переливались бриллиан­ты в ее ушах.

– Пойдем, Валя, – сурово сказала высокая женщина, беря его за руку. – Нам не место среди людей, которые подвергли твою мать такой пытке… такой пытке!

В ее сухом голосе звучала ненависть, и ей хотелось ударить ногою стоявшую на коленях женщину.

– У, бессердечные! Рады отнять последнего ребен­ка!.. – произнесла она злым шепотом и рванула Валю за руку: – Идем! Не будь, как твой отец, который бросил меня.

– Бе-ре-гите его! – сказала Настасья Филипповна.

Извозчичьи сани мягко стукали по ухабам и бесшумно уносили Валю от тихого дома с его чудными цветами, та­инственным миром сказок, безбрежным и глубоким, как море, и темным окном, в стекла которого ласково царапа­лись ветви деревьев. Скоро дом потерялся в массе других домов, похожих друг на друга, как буквы, и навсегда ис­чез для Вали. Ему казалось, что они плывут по реке, бе­рега которой составляют светящиеся линии фонарей, та­ких близких друг к другу, словно бусы на одной нитке, но, когда они подъезжали ближе, бусы рассыпались, обра­зуя большие темные промежутки, сзади сливаясь в такую же светящуюся линию. И тогда Валя думал, что они не­подвижно стоят на одном месте; и все начинало ста­новиться для него сказкою: и сам он, и высокая жен­щина, прижимавшая его к себе костлявою рукою, и все кругом.

У него замерзла рука, в которой он держал книгу, но он не хотел просить мать, чтобы она взяла ее.

В маленькой комнате, куда привезли Валю, было гряз­но и жарко. В углу, против большой кровати, стояла под пологом маленькая кроватка, такая, в каких Валя давно уже не спал.

– Замерз! Ну, погоди, сейчас будем чай пить. Ишь, руки-то какие красные! Вот ты и с мамой. Ты рад? – спрашивала мать все с тою же насильственною, нехоро­шею улыбкою человека, которого всю жизнь принуждали смеяться под палочными ударами.

Валя, пугаясь своей прямоты, нерешительно ответил:

– Нет.

– Нет? А я тебе игрушек купила. Вот, посмотри, на окне.

Валя подошел к окну и начал рассматривать игруш­ки. Это были жалкие картонные лошадки на прямых, тол­стых ногах, петрушка в красном колпаке с носатой, глупо ухмыляющейся физиономией и тонкие оловянные солда­тики, поднявшие одну ногу и навеки замершие в этой по­зе. Валя давно уже не играл в игрушки и не любил их, но из вежливости он не показал этого матери.

– Да, хорошие игрушки.

Но она заметила взгляд, который бросил Валя на окно, и сказала с тою же неприятною, заискивающей улыб­кой:

– Я не знала, голубчик, что ты любишь. И я уже дав­но купила эти игрушки.

Валя молчал, не зная, что ответить.

– Ведь я одна, Валечка, одна во всем мире, мне не с кем посоветоваться. Я думала, что они тебе понравятся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: