- Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю.

У Надежды, - нет, не ревность, не оскорбленность женщины, - любовь к сестре, тоска по чистоте, по правде, по целомудрию, по попираемой кем-то - какой-то - справедливости - сжали сердце и кинули ее к Лизе - в об'ятия, в слезы

а - в -

с

Нет, не Россия. Конечно культура, страшная, чужая, - публичный дом в пятьсот лет, за стеной, у Толстой Маргариты и Тонкого Фауста. Внизу у печки, еще хранятся медные крюки для рыцарских сапог. В "Черном Вороне" - была же, была шведская гильдейская харчевня.

- Над городом метель. В публичном доме тепло. Здесь - богема теперь, вместо прежних рыцарей. Две девушки и два русских офицера разделись донага и танцуют голые ту-стэп: голые женщины всегда кажутся слишком коротконогими, мужчины костлявы. Музыки нет, другие сидят за ликером и пивом, воют мотив ту-стэпа и хлопают в ладоши, - там, где надо хлопать смычком по пюпитру. Час уже глубок, много за полночь. - Иногда по каменной лестнице в стене, парами уходят наверх. Поэт на столе читает стихи. И народу, в сущности, немного, - в сущности, сиротливо, - и видно, как алкоголь - старинным рыцарем, в ботфортах - бродит, спотыкаясь, по сводчатому, несветлому залу. - Ротмистр Тензигольский сидит у стола молча, пьет упорно, невесело, глаза обветрены - и только ветрами, и ноги трудились в обветривании. Местный поэт с русским поэтом весело спорят о фреккен из "Черного Ворона", - русский поэт, на пари заберется сегодня ночью к ней: к сожалению, он не учитывает что в "Черный Ворон", вернется он не ночью, а утром, после кофе у Фрайшнера. - Николай Расторов, еще с вечера угодил в этот дом, с горя должно быть, - и как-то случайно уснул возле девушки: в нижней рубашке, в помочах, в галифе и женских туфлях на ногах, он спускается сверху, смотрит угрюмо на голоспинных и голоживотых четверых танцующих, подходит к поэтам и говорит:

- Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы - не чистили. Честность. - Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми перепиться - и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь теперь снова выпить на вы послать всех ко - е - вангелейшей матери и вернуться в Москву. Не могу, - самое главное: контр-разведка. Затравили меня большевиком. Честность...

- Ну, и чорт с тобой, - брось, выпей вот. На все - наплевать. - Даешь водки.

Ротмистр Тензигольский встает медленно, - трезвея, должно быть, всползая вверх по изразцам печи, - ротмистр царапает затылок о крюк для ботфортов, глаза ротмистра - растеряны, жалки, как головы галчат с разинутыми ртами.

- Сын - Николай...

И у Николая Расторова - на голове галченка: - тоже два галченка глаз, удивленных миру и бытию.

- О - отец?.. Папа. -

- Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной комнате, как стойло, - желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились днями в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате - нет девушки, здесь утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.

- Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из Пскова. Запомни, - губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я - ротмистр Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни. - Что же, мать голодает, все по прежнему на Новинском у Плеваки? - А ты, ты - в че-ке работаешь, чекист?

- Тише... Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.

- Ты что же, - большевик?

- Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румынию, - не слыхал, где она?

- Оля, - дочка?.. - о, Господи.

Пятьсот лет публичному дому - конечно, культура, почти мистика. Шопот тих. Свет - мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли -

Ночь. И в "Черном Вороне", в тридцать девятом номере - то-же двое: Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В "Черном Вороне" тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться, только воют балтийские ветры, седые, должно-быть. Лоллий - в сером халатике, и из халата клинышком торчит лицо, с бородою - тоже клинышком. Князь исповедывается перед протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижских фотографиях, о каком-то конном заводе в России. -

... Где-то в России купеческий стоял дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, светил ночам - за плавающих и путешествующих - лампадами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сундуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески - социального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женотделу (отделу женщин, то-есть), - последним - казармам, - и чтоб дому остаться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепления, ворота ощерились в сучьи, - дом таращился, как запаленная лошадь

- И нет: - это не дом в русской разрухе, - это душа Лоллия Львовича в "Черном Вороне", ночью. - Но в запаленном, как лошадь, каменном доме, - горит лампада:

- В великий пост в России - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в июне в росные рассветы в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце через закрытые веки) - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей с его чистотой.

- Эта свечка: Лиза Калитина.

Ночь. Мрак. "Черный Ворон".

- Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я коснулся ее, как чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко всему прекрасному в мире. - Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как я, нечистый, - нечистый, - посмел коснуться чистоты...

- Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу. Господи, все гибнет... - Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, - он не замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, - и поднятый воротник даже у пальто - шанс, чтоб не заползла вошь. Но - он же умел: и книгам подмигивать, сидя над ними ночами, - книгам, которые хранили иной раз великолепные замшевые запахи барских рук. -

Ночь. Мрак. "Черный Ворон".

Фита. -

В черном зале польской миссии, на Домберге, - темно. Там, внизу, в городе - проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий - еще воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, - не разберешь: сиреналь кричит на маяке или ветер гудит, - или подлинные сирены встали со дна морского. Муть. Мгла. И из мути так показалось - над полями, над взморьем, как у Чехова черный монах, - лицо мистера Роберта Смита, как череп, - не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят, или тысячелетие: на ресницы, на веки, на щеки - иней садится, как на мертвое: лицу ледянить коньяком - в морозе черепов, и коньяк - пить из черепа, как когда-то Олеги.

- В черном зале польской миссии темно. Полякам не простить - Россию: в смутные годы, смутью и мутью, - сходятся два народа делить неделимое. В Смутное время воевода Шеин бил поляков под Смоленском, и в новую Смуту в Россию приходили поляки к Смоленску. Не поделить неделимое и - не найти той веревочки, которой связал Россию и Польшу - в смутах - чорт. В черной миссии - в черном зале в вышгороде - в креслах у камина сидят черные тени. О чем разговор?

В публичном доме, которому, как мистика культуры, пятьсот лет - танцует голая девушка, так же, как - в нахт-локалах - в Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Риме, - тоже так же танцовали голые девушки под музыку голых скрипок, в электрических светах, в комфортабельности, в тесном круге крахмалов и сукон мужчин, под мотивы американских дикарей, ту-стэп, уан-стэп, джимми, фокс-троте. Как собирательство марок с конвертов, промозглую дрожь одиночества таили в себе эти танцы, в крахмалах и сукнах мужчин, - недаром безмолвными танцами на асфальте улиц началась и кончилась германская революция, - чтоб к пяти часам во всей Европе бухнуть кафэ, где Джимми и где женщины томили, топились в узких рюмках с зеленым ликером, в плоти, в промозглости ощущений, чтоб вновь разбухнуть кафэ и диле к девяти, - а в час за полночью, в ночных локалах, где женщины совсем обнажены, как Евы, в шампанском и ликерах, - чтоб мужчинам жечь сердца, как дикари с Кавказа жарят мясо на шашлычных прутьях, пачками, и сердца так же серы, как баранье шашлычное мясо, политое лимонным соком. Ночные диле были убраны под дуб, днем мог бы заседать в них парламент, но по стенам были стойльца и были диваны, как в будуарах, ярко горело электричество, - были шампанское, ликеры, коньяки, - в вазах на столах отмирали хризантемы, оркестранты, лакеи и гости-мужчины были во фраках, - и было так: голая женщина с подкрашенным лицом, с волосами, упавшими из-под диадемы на плечи, - матовы были соски, черной впадиной лобок и чуть розовели колени и щиколотки, - женщина выходила на середину, кланялась, - было лицо неподвижно, - и женщина начинала склоняться в фокс-троте - голая - в голом ритме скрипок: голая женщина была, в сущности, в сукнах фраков мужчин. -


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: