Надо бы примять неловкость, да она как-то сама примялась. Прежде чем спрыгнуть в ход сообщения, Пахомов обернулся, крикнул идущим сзади:
- Курлович, Бабьев! Марш в ход сообщения!
- Молчи, пехота, мы тебе не подчиненные,- лениво огрызнулся писарь. Он и повар Бабьев тоже несли термоса.
Пахомов выпучил глаза:
- Ноги вырву, мышь бумажная, и скажу, что так было!
Рявкнул - и вся неловкость с сержантской души спала.
Тощий и сизощекий от небритости писарь сплюнул неумеючи, подхлестнутый криком, скрылся в траншее. Туда же последовали Пахомов с Пятницким. Но скакнул, пожалуй, только Пятницкий. Пахомов, с учетом дородности, просто-напросто обрушился.
Справа и слева вилюжистого хода сообщения - всхолмленная равнина, редкие колки клена и граба, исхлестанные железом, заваленные спрессованным воздухом. Все остальное - пахотная земля, размежеванная проволочной изгородью, в ряби глубоких и мелких снарядных выворотней. На озими, чуть припорошенной снегом,- военный посев: распяленные скелеты машин, горелые, растерзанные танки и самоходки, повозки вверх осями и без колес, побитые немецкие орудия, уткнувшиеся рылом в землю, скомканная дюралевая рвань самолетов, а между ними посев помельче - противогазные коробки, тряпье, продырявленные каски, смятые наискось ящики, патронные "цинки"...
Шли они на сам-ый-самый передний край войны, где грудь стоящего в окопе защищена земной твердью в километр, а голова - насыпкой бруствера, где за бруствером от ствола твоей винтовки до ствола вражеской винтовки полоса нейтральная. Повернув голову к Пятницкому, Пахомов с неожиданной печалью в голосе сказал:
- Насчет ноги вырву - это у Кольки Ноговицина поговорка была. Нет теперь Кольки Ноговицина.
Пятницкий промолчал, опасаясь сказать не то, что надо сказать. Ведомо было Роману, отчего так тужит на войне голос солдата.
- Понимаешь, как от границы фрицев пиханули, ходко шли, а потом... Как белены объелись, сволочи, озверели. Пока контратаки отбивали, все время Кольку видел, потом, когда ротный дал сигнал на отход, потерял из виду... Раза три на "ура" поднимались. В нашем полку только у него Золотая Звезда была. В таких случаях пишут - пропал без вести. Убит, поди. В плен он не сдастся. Иначе как тут пропасть без вести...
Сержант Пахомов примолк, прислонился термосом к стенке траншеи, ослабил давившие на ключицы лямки. Отгоняя томившее, сказал немного погодя:
- Как потеряли Кольку, места себе не нахожу. Скорей бы наступление, я еще за Кольку... Ты вот что, лейтенант... Как тебя звать-то? Не коробит, что на ты?
Было от чего коробить, неразумный! Скинул Пятницкий трехпалую рукавицу, протянул руку:
- Роман Пятницкий.- И для большего сближения добавил: - Родился в краю вечнозеленых помидоров. Из Свердловска я.
Пожимая руку, сержант поддержал расхожую шутку:
- Где фрукты - клюква, а овощ - брюква. Считай, что земляки. У нас помидоры тоже на печке в пимах доспевают. Игнат Пахомов, из Омска,- хлопнул Пятницкого по спине.- Ты вот что, Роман, не сохни на своем НП, приходи. Твои "зисы" на прямой наводке, до наступления вряд ли постреляешь, а вот из пулемета... Все равно фрицев гонять надо. Обнаглели недоноски, поверху ходят, оборону укрепляют... Может, и ты свой счет откроешь.
Счет-то, если припомнить то сумасшедшее утро, был у Пятницкого. Да что сейчас об этом говорить. Пронизанный радостью хорошего знакомства, Роман поспешил заверить:
- Приду, Игнат, обязательно.
Глава вторая
Роман Пятницкий проснулся от кашля Будиловского. Так по утрам курильщики кашляют. Капитан, как и Пятницкий, не был курильщиком, но просыпался всегда с кашлем. Может, простыл? Или водица из проруби не впрок?
Роман поспешно сбросил ноги с топчана.
- Чего подскочил, лейтенант, спи,- сквозь кашель сказал Будиловский.
Чего уж там - спи. Не дело, чтобы командир батареи встал, а взводный пузом кверху. Только вот встает комбат ни свет ни заря. Плохо спится что-то капитану.
Будиловский раздевался на ночь до белья, Пятницкий, еще не привыкший к быту в обороне, такой роскоши себе не позволял, отстегивал только ремень с пистолетом. Разувался и давал отдохнуть ногам только днем, когда убеждался, что на передке спокойно и неприятель не собирается тревожить командира взвода управления семидесятишестимиллиметровой батареи Романа Владимировича Пятницкого.
Романа Владимировича... Так называет его в батарее один Степан Данилович Торчмя, ординарец Будиловского - пожилой, неуклюжий разведчик. Да и не совсем так, а лишь по отчеству - Владимирыч. Впрочем, по отчеству Торчмя звал всех, начиная со взводных и кончая командиром полка. Остальные пушкари, как и положено среди военных, обращались к Пятницкому - товарищ лейтенант, а командир батареи еще проще - лейтенант.
Первые дни продувные бестии из разведотделения звали еще и детским именем - Ромчик. Заглазно, конечно. Видно, из открыток матери почерпнули, которые, как известно, может читать не только цензура. А они начинались всегда неизменным: "Милый Ромчик!"
Узкий сводчатый подвал с затухающим запахом плесени и сушеных трав освещался ужатой в горловине гильзой сорокапятки. Стиснутый в латунных лягушачьих губах фитиль пламенился тремя язычками. Крайний, оранжевый, самый длинный, заострялся удивительно белой, почти молочной струйкой, которая в свою очередь источала не менее удивительную мазутно-темную жилку. Эта черная нить лениво тянулась вверх, рвалась, расползалась хлопьями копоти и оседала на шершавом, когда-то беленном корытообразном потолке.
- Умываться будем, товарищ капитан? - вместо ответа на "Чего подскочил?" спросил Пятницкий.
Будиловский повернулся к телефонисту. Тот примостился на ворохе соломы у входа, телефонный эбонитовый аппарат стоял на чем-то напоминавшем детский столик. Столик там или еще что, понять было трудно, поскольку застлан был настенным матерчатым ковриком с изображением рогатых зверей, прыгавших по фиолетовым скалам.
Молоденький, до глянца умытый и жизнерадостный телефонист Женя Савушкин поспешно крутанул ручку аппарата, окликнул Астру и, когда Астра ответила, бросил в трубку, подвешенную тесемкой к его маленькому розовому уху, до предела понятные слова:
- На прорубь!
Будиловский и Пятницкий знали, что после этих слов все, кто бодрствовал, станут еще бодрее, кто спал, мгновенно поднимется, кто забыл что-то сделать вчера, примется делать сию минуту. Команда Жени Савушкина ординарцу Степану Даниловичу Торчмя "На прорубь!" означала, что командир встал и сейчас вместе с новеньким лейтенантом будет обливаться до пояса обжигающе-студеной водой из речки, а потом осматривать хоть и невеликое, но довольно мудреное хозяйство батареи, затаившейся на прямой наводке.
Обливание по утрам Роман Пятницкий принял безоговорочно, сразу, как прибыл сюда "для прохождения дальнейшей службы". За первой процедурой Женя Савушкин наблюдал с восторженным ожиданием интересного: вот сейчас лейтенант стащит гимнастерку, Степан Данилович окатит его из ведра с гуляющими там льдинками, и Женя услышит девичий визг. Но ожидаемое удовольствие было испорчено с первого раза. Бугорчатые мышцы возле лопаток, каменно обкатанные бицепсы лейтенанта заставили Женю уважительно крякнуть. Степан Данилович тоже оценил эту картину: "Ничего, жилистый Владимирыч".
Горячее тело парило, Роман мычал и шоркался полотенцем.
И остальные из взвода управления, кто откуда мог, наблюдали за происходящим - и в первый, и во второй день, а потом перестали смотреть, приелось. Не смотрели и в это утро.
Во время бритья Будиловский справился у Пятницкого:
- Какие планы, лейтенант?
Вопрос приятно тронул Романа. Неразговорчивый, нелюдимый и раздражительный капитан был, похоже, из тех людей, заглянуть в душу которых не каждому дано, а с невеликим жизненным опытом и вовсе - как в замерзшее окно смотреть, ничего не видно. Если только в проталинку, да и ту еще продуть надо. Старший на батарее лейтенант Рогозин доверительно сообщил Роману, что Василий Севостьянович в общем-то не такой, это его недавно стукнуло. Письмо какое-то, сказывают, получил.