Там, где тропинка поворачивала к её дому, асфальт обрывался. Экономия. Это напоминало доску для ныряльщиков на пруду.
Когда-то её дом был предназначен стать началом нового города — двухэтажный среди одноэтажных. Видимо, поэтому ему и удавалось до сих пор держаться в реконструкторских планах. Но город шагнул мимо эпохи двухэтажек, в эпоху многоэтажную, блочную и крупнопанельную. Её дом не был ни началом нового города, ни концом старого. Он ничего не выражал и не символизировал, он был сам по себе, чужаком.
Она будет стоять у края тротуара, смотреть на сидящих у подъезда старух и думать, что наверняка среди них окажутся знакомые, бывшие когда-то не старухами, и какой это будет ужас — сейчас подойти к ним, да ещё по грязи, да ещё в сапогах-чулках, — последний писк, которые она неизвестно зачем напялила…
Старухи будут тоже смотреть на нее и перешёптываться.
— Девушка, вы что-нибудь ищете?
Она вздрогнет и только туг почувствует, насколько натянуты нервы — голос за спиной обрушится на неё, как лавина. А парень будет улыбаться — в нейлоновой куртке на молнии, в расклешенных брюках и с волосами до плеч. Он будет из этого нового города, которым он гордится и знает назубок, где какой корпус, где детсад, где школа и комбинат бытового обслуживания, так же, как она когда-то знала всё о своём том городе.
Но он принял её за свою — на ней тоже будут расклешенные брюки, прикрывающие лаковые сапожки-чулки, да ещё кожаный пиджак в талию, и кожаный берет с большим козырьком, и сумка через плечо. Девушка!..
Она будет в упор смотреть на него и будет в тот миг сама по себе, не со старухами и не с ним, как и её дом. Но парень так и не заметит своей ошибки, видимо, она всё же лучше сохранилась, чем дом. Он одобрительно оглядит её пиджак в талию, берет с козырьком и сумку через плечо, горя желанием рассказать и показать, где какой корпус.
И тогда малодушно повернётся спиной к дому и старухам и, ужасаясь сама себе, спросит, как пройти на вокзал.
Она вдруг осознает, что не пошла на его похороны, потому что он вовсе не умер, её дом. Он сам удрал с этих похорон и сейчас уезжал вместе с ней, живой и невредимый. Открытый семи ветрам, высокий — до самых облаков, в празднично-дерзком яркорозовом наряде. С огородами, лугом и лесом, с нашим прудом, с ивой на берегу и шершавой верёвкой, уцепившись за которую, можно птицей взмыть над водой в мучительно-сладкой противоречивой жажде полёта и приземления.
Он ждёт её. Она бежит к дому по размытой тропинке, и Толька Лучкин в голубом дамском пальто катит ей навстречу свой обруч.
Мама ведёт Яну по тропинке к их дому — от станции минут двадцать ходьбы. Мимо бараков и деревянных домишек с палисадниками, с гераньками на подоконниках. Мальчишка в голубом дамском пальто, подпоясанном ремнем, в солдатских сапогах, катит по дороге ржавый обруч, шмыгая мокрым носом. Это Толик Лучкин, сын продавщицы Нади. Он будет катать обруч до шестого класса, и еле ползти на тройках, и тонуть в соплях, и тётя Надя будет рыдать над весами, поливая печенье и пряники горячим солёным дождём слез по поводу нерадивого Толика.
А потом она пошлёт Толика на лето в Крым, в санаторий — лечить хронический насморк, и там случится с ним чудо. Он не только излечится от соплей, но вернётся вдруг таким красавцем, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Вроде бы и Толик, и не Толик. И все девчонки в школе будут по нему помирать, а Яна даже посвятят Толику стой первые в жизни стихи, где будут такие строчки:
Но когда ты в ноябрьском парке Грустно бродишь, меня ожидая, Первый снег вдруг становится жаркой Тополиной метелицей мая.
Это будет враньём, поэтическим вымыслом. Толик никогда не поджидал в парке ни Яну, ни какую-либо другую девчонку. Ни в мае, ни, тем более, в ноябре. Толик Лучкин теперь просиживал всё своё свободное время в Павильоне Тихих Игр, где и в мае, и в ноябре, и даже в январе /павильон не отапливался /собирались любители шахмат. В Ялтинском санатории Толик не только излечил насморк и стал писаным красавцем — он научился играть в шахматы.
Потом Толик получит разряд и окончательно помешается на шахматах — будет ездить на соревнования, олимпиады, расти и совершенствоваться, про него начнут писать в газетах, и когда через много лет Яна случайно встретится с ним, он будет уже знаменитостью, международным гроссмейстером.
Уставший от славы и от солнца /по капризу судьбы встретятся они как раз на пляже в Ялте/, облысевший и опять потерявший свою чудесную красоту Толик будет лениво просматривать «Литературку», отбиваясь от жужжащих вокруг «любителей». На нём будут чёрные сатиновые трусы и клетчатый носовой платок на голове с торчащими рожками завязанными уголками. Рядом дебелая матрона-жена будет вязать ему свитер, а Толик — покорно подставлять голую спину для примерки.
— Плавки б мужику купила, клушка! — проворчит соседка Яны по номеру, — И кепочку нормальную… Везёт этим клухам! Небось барахла вагонами тащит из-за бугра. И такой мужик интересный!
А Яна будет смотреть на Толика и видеть, как он катит по улице обруч, шмыгая носом, как сквозь его замёрзшие оттопыренные уши розово просвечивает солнце, как ревёт за прилавком тётя Надя и как она, Яна, и ещё две девчонки, коченея от холода, прильнув к замёрзшему окну «Павильона Тихих Игр», любуются чудесной красотой Тольки Лучкина, разыгрывающего очередной дебют. Всё это вспомнит Иоанна спустя много лет на Ялтинском пляже и почему-то раздумает подходить к Толику, а отправится с соседкой по номеру в парикмахерскую делать маникюр. И почему-то мысль, что эта матрона со спицами — невестка их тёти Нади — будет особенно нестерпимой. А потом она будет, встречая в газетах его «шахматные прогнозы», представлять себе его голую спину с нашлёпкой недовязанного свитера.
Мальчишка обдаёт их грязью и удирает, путаясь в полах голубого пальто и гремя обручем. Мама даже не оборачивается. В руках по чемоданищу, за спиной — рюкзак, а она летит, будто крылья в руках, крылья за спиной. На щеках — два жарких пятна — огонька. Белый призрак отцовского письма в нашем почтовом ящике манит её, подхватывает, и она бежит за этим призраком, не разбирая дороги, как Толик за своим обручем.
— Дурак! — кричит Яна ещё незнакомому Тольке Лучкину. И спешит за мамой. Мимо длинного одноэтажного барака с большими окнами — здесь она проучится семь лет, мимо тёти Надиного магазина, за которым прячется домик, где живёт её Люська, ужасная, вся от бурых косм до грязных пяток со знаком минус, запретная и обожаемая её Люська. В Люськином дворе сушатся пелёнки — братишкины. Через три года они с Люськой возьмут его катать на самодельном плоту и едва не утопят в пруду. Потом он поспорит с Яной на тысячу рублей, что никогда не женится, потом поступит в Суворовское, а потом, лет через двадцать, судьбе будет угодно, чтоб в один день подошла у них очередь на «Жигули». И у Яны не будет сомнений, что коренастый майор с портфелем — Люськин брат Витька /у Витьки под правым глазом родимое пятно с пятак/. И не будет сомнений, что нервная вертлявая дама — «Только вишневый, слышь, вишнёвый, лучше уж завтра придём!.». — его законная супруга, а значит, что тысячу рублей сейчас самое время с него получить.
Иоанна будет великодушна и просто спросит у Витьки про Люську. Он ответит, что Люська второй раз замужем, кажется, удачно, что у неё дочка, и что работает она в КБ на заводе.
Люська — чертёжница! Всё равно что представить себе бешено тарахтящую иглу швейной машинки за вытаскиванием занозы из пальца.
Окажется, что живёт теперь Люська в десяти минутах ходьбы от неё, и Иоанна запишет номер её телефона.
Иоанне достанется серый автомобиль, и Витьке серый, и остальной очереди. Им объяснят, что вся партия — исключительно «серая мышь».
Люське она так и не позвонит.
Но всё это будет потом…
Поворот к дому. Над огородами стелется дымок — жгут ботву от убранной картошки. За огородами — пруд, ива с поржавевшей осенней листвой, полоска луга. Дальше, насколько хватает глаз — лес.