Дальше всё происходило уже в ином измерении. Чьи-то голоса, прикосновения, отзывающиеся всё той же «не её» болью, то озабоченные, но чаще любопытные пятна лиц, носилки, ослепительная лампа над головой… Потом лампа станет то ли луной, то ли солнцем — не разберешь из-за наползающих отовсюду туч. Тучи сомкнулись и пошёл дождь, капли были острыми, раскалёнными, жалили нещадно. Иоанна едва спаслась от них в какой-то полутёмной и душной то ли оранжерее, то ли галерее, где можно было продвигаться лишь по узкой дощатой дорожке. Едва отклонишься — снова капли-иглы вонзались в лицо, шею, руки… Иоанна старалась идти только вперёд, не обращая внимания на расположенные вдоль тротуара то ли кадки с засохшими стеблями, то ли пустые рамы из-под картин…

Как душно, дышать всё труднее, скрипят доски под её шагами, хотя ног своих она не чувствует. И что-то ей всё это напоминает, что-то очень давнее и страшное. Этот деревянный коричневый прямоугольник, к которому она неотвратимо приближается. Четыре ромба с облупившейся краской, криво прибитая ручка…

Дверь с ромбами! Нет, Господи, только не это. Сейчас она проснется, и тот давний детский кошмар окажется лишь пустой заблудившейся во времени страшилкой…

Но проснуться не получается. Назад, вправо, влево — не получается — везде огненные иглы впиваются в шею и плечи, и пусть уж лучше иглы…

Она задыхается, бороться нет больше сил. Дверь открывается медленно, Иоанну втягивает в неё, как в чёрную воронку, чёрная вода пополам с чёрной глиной склеивает глаза, нос, губы…

И дверь гулко захлопывается.

За ней нет ни галереи-оранжереи, ни огненных разящих игл, ни чёрной воды пополам с чёрной глиной, ни боли, ни самой Иоанны. Есть только последняя мысль Иоанны. Остановившаяся, как стоп-кадр, отчаянное: «Вот и всё».

Эта застывшая мысль и была отныне самой Иоанной, всем, что от неё осталось и ныне, и присно, и во веки веков.

«Вот и всё». Навеки заевшая пластинка, навсегда остановившийся кадр. Вечная Иоанна — мысль по имени «Вот и всё». Конец фильма, где она сыграла свою жизнь. Гаснет свет, зрители расходятся по домам. Все, кроме неё.

Вот что такое ад. Ни раскалённых сковородок, ни небытия. Лишь бессмертная кромешная мысль, что уже никогда ничего не будет. И где-то есть Вечное и Прекрасное «Всё», от которого она навеки отлучена.

— Чего вопишь-причитаешь? — проник во тьму кромешную вкрадчивый шепот /Разве она кричала?/. — Ещё не пробило полночь, Иоанна, ещё есть шанс вернуться. Просто проедешь мимо храма, и никаких тебе узбеков с разными глазами, никаких мерсов… Проснешься в Лужине с небольшой мигренью, вот и все дела. По рукам?

— А Егорка? — не спросила, а подумала она.

— Что «Егорка», дался тебе Егорка, проживём и без Егорки, — ласково шелестел Шёпот. — Открутим твой фильм назад и прибавим ещё пару серий с хэппи-эндом. А Егорка останется в предыдущей серии — разве не бывает? Внезапная кончина актёра, поправка поневоле… Ты же профессионалка, Иоанна…

Иоанна-мысль «Вот и всё» стала Иоанной «Нет».

— Ну, на нет и суда нет, — подосадовал Шепот, — Наше дело предложить.

Приоткрывшаяся было дверь с ромбами, за которой пахнула бензиновым шумом московская улица, снова захлопнулась гулко.

Но Иоанна уже знает — это не совсем конец, коли есть выбор. Значит, есть и другая дверь, в прошлое. Там лестница, ведущая на второй этаж в детство, к самым истокам бытия Иоанны… Надо лишь перемотать кассету на начало, а там, за дверью, как тогда, мама… И мама, конечно, спасёт. Но по-прежнему ни дверей, ни стен, ни самой Иоанны. — Господи!.. — взывает Иоанна-мысль.

И вдруг тонкий золотой луч спасительным проводком пробивает толщу тьмы, влечёт за собой… Иоанна оказывается замурованной в стене, снова чувствуя тело — сгусток нестерпимой боли и адского холода, сплющенный со всех сторон этой стеной, так что нечем дышать, под странно белым слепящим солнцем, вокруг которого плывут, кружатся в замедленном хороводе белые маски.

И надо вырваться от этого застрявшего в стене собственного тела, как дух из бутылки…

— Господи!..

И золотой луч помогает ей. Она уже видит в проломе стены слабо-призрачную желтизну лампочки под лестницей, ведущие на второй этаж щербатые ступени, мамин силуэт в этой желтизне, её протянутые руки, выдирающие из боли, холода и тесноты бесценную свою Яночку…

Узкое горло бутылки сжимается до невозможности.

— Ма-ма-а!..

Внезапная волшебная лёгкость, и всё начинается сначала, с самого первого кадра. Когда она впервые подумала: «Я хочу». И удивилась этому своему новорождённому «Я».

* * *

Перед ней холодное оконное стекло, мутное и белесое, за которым какое-то непонятное белое движение. Трехлетней Яне страшно интересно, что там, на улице. Она взобралась с ногами на подоконник, смотрит во все глаза. Наконец, догадывается мазнуть ладошкой по запотевшему стеклу и видит кусок неба, населенного странными белыми существами.

Та, другая, взрослая Иоанна знает, что это снег, что она в раннем своём детстве. Иоанна помнит про ненавистный разноглазый мерс, про мчащегося к аэродрому Егорку. Но трёхлетняя Яна со своим полным незнанием, Яна, для которой сейчас ничего не существует, кроме таинственных существ за окном, — эта Яна куда реальнее. Она вбирает в себя Иоанну знающую, как река ручей, и ручей уже течёт по всем законам реки, растворяется в реке, оставаясь в то же время самим собой. Истоком, сутью, началом реки.

Какая-то сила подхватывает её сзади под мышки и опускает с подоконника на пол. До чего же он высок, подоконник, на котором она только что стояла. Окна с полу и не видно. Яна ревёт. Слезы затекают в нос, в уши, за шиворот.

— Соня, она опять… Товарищи, дайте же работать!

Отец. Она почти не помнит его. Он всегда сидел над диссертацией, когда бывал дома, а мама с Яной ему мешали. Так он и не защитится — через год уйдёт на войну и никогда не вернётся.

Взглянуть бы на его лицо… Обернуться… Но Яна-маленькая не собирается оборачиваться, она ревёт, пытаясь дотянуться до подоконника. Ревёт по неразгаданному чуду, которое у неё отобрали.

— Соня!

Яна снова взлетает на подоконник. Боже мой, мама. Её удивительный запах. В нём кисели и молочные каши, пелёнки и цветочное мыло /не делают больше такого мыла/ — и ещё мамины духи. Она не меняла с возрастом духов, и когда они исчезли, то ли «Весенние зори», то ли «Весенние грезы» — совсем перестала употреблять какие бы то ни было.

Но сейчас шелковый мамин халатик благоухает «Зорями» вовсю, и ещё в нём сто других маминых запахов, и ее тепло, и…

— Ну что, ну снег там. Идёт снег… Он холодный. Бр-р! Если нагреть — растает и будет вода. По нему можно кататься на санках. Вот когда выздоровеешь…

Краем глаза Иоанна видит совсем рядом юный мамин профиль, силится повернуть к ней голову, но… Та, другая Яна поглощена лишь снегом. Удаётся выреветь невозможное — закутав в платок, мама разрешает ей высунуть руку в форточку и ощутить на коже щекочущее ледяное прикосновение. Яна разочарованно разглядывает мокрую пустую ладошку.

— Да вот же она, вот! Смотри.

На рукаве — крошечное белое чудо. Снежинка той последней предвоенной зимы. Первый в памяти снег.

Где она, в каком измерении? Их как бы двое. Яна-первая удивляется снежинке, Иоанна — своей крошечной ладони. Но она повторяет всё, что делала тогда. Никакой свободы воли. Удалось обернуться. Наверное, она и тогда обернулась. Видит отца за столом, под зелёным стеклянным абажуром его лампу, служащую ей во время игры клумбой, чёрный репродуктор над головой. Стол в тёмном углу, и лампа горит даже днём. Как хочется разглядеть отца, но он будто не в фокусе. И мама уходит не в фокус. Она уходит просто на кухню, Иоанна даже чувствует оттуда запах жареной рыбы… Но ей нельзя туда. Она не помнит, что было дальше, глазу не за что ухватиться, и комната расплывается, исчезает. И вот уже всё вокруг другое, Яна на несколько месяцев старше. Она не хочет это вспоминать, но от неё ничего не зависит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: