— Андрей Романыч! — Яна, взвизгнув восторженно, подпрыгивает в кресле.
— Конькова мы уходим, сама знаешь за что, — Хан щелкает себя по горлу, — а ты человек непьющий, проверенный, почти с годовым стажем. Глядишь, скоро и очерки научишься писать.
— Плохо, да?
— В том-то и дело, что для начала совсем неплохо. Я только убрал художественные особенности — мы всё же газета…
— Слушай, а чего это ты бабочку вычеркнул? — неожиданно встревает забытый Юра, — «Трава будто вспыхнула, загорелась, и огненно-рыжая бабочка вспорхнула над пустырём…» — Образ? Образ. И этот парень новосёл, что собой измеряет комнату, ложится и измеряет… Ха, совсем неплохо. И смешно. Оставь парня.
— Ладно, парня оставлю, а остальное ни к чему. У нас всё-таки газета.
— Они тебя тут засушат, детка. Он же ничего не понимает.
— Я вам не детка и вы сами ничего не понимаете, — оскорбляется Яна. — Он знает, что можно, а что нельзя.
Толстяк не обижается. Оба смеются.
— Что, Широков, получил?
— А приезд новосёлов просто лихо написан! — неуёмный Широков перекатывается по кабинету, терзая Янину рукопись, сдирает скрепку, летят во все стороны листки. Широков, не замечая, топает прямо по ним. — Два-три штриха — и образ. И тётка со швейной машинкой, ребята с аквариумом. А кошка! На новой квартире… Как она двигается… Оставь кошку, балда!
— Ни за что, — смеётся Хан, — Дом ещё не сдан в эксплуатацию, а у Синегиной там уже люди живут и кошки бегают. Хороша точность!
— Это же героиня мечтает! — кричит Широков, прыгая вокруг стола, — Меч-та-ет! Грезит, так сказать…
— Нечего мечтать. Она каменщица, а не Жюль Верн. Вон у неё в корреспонденции герой уже мечтал, чтоб пенсионерам пенсию повысили, до сих пор расхлёбываем.
— Вот что надо вычёркивать! — всё больше распаляется Широков, — вот где бодяга. — Он вытаскивает ручку и начинает черкать. Яна возмущённо вырывает листки. — Не надо, мы сами! Какое ваше дело?
— Потому что талант у тебя! — орёт побагровев от ярости толстый Широков, — Тебе расти надо! Та-лант!..
Он отвешивает ей этот «талант», как оплеуху. И тут между ними вырастает Хан с телефонным аппаратом и говорит в трубку:
— Катя, туг Широков буянит с голоду, сваргань нам что-нибудь эдакого. И чайку. Юра, подержи, я с Синегиной попрощаюсь.
Он суёт толстяку телефон и освободившейся рукой выпроваживает Яну. Какая у него странная рука! Юркая, холодная и влажная. Рука-рыба.
— Оставь у Люды заявление. Получишь аттестат — оформим.
— Спасибо, я прямо не знаю…
— Ладно, ладно.
Вылетев из кабинета, Яна едва не задушит в объятиях машинистку Люду, и Люда тоже придёт в восторг, и вся редакция будет радоваться, и сбегают за водкой, и сделают по нескольку глотков из «чаши дружбы», и станет ещё веселей. Потом вернётся с обеда Хан, у него в кабинете начнётся летучка, а Яна будет писать заявление. И тогда Люда поинтересуется: чего это писатель орал — за дверью было слыхать?
И выяснится, что этот Юрий Широков — настоящий писатель, что они дружат с Ханом ещё с ИФЛИ — был в Москве такой институт. Часто ездят вместе на Оку на рыбалку на широковской «Победе», и вообще он известный, Широков, — Люда сама что-то читала, что-то про войну.
Короче, «Капитан Гвоздев услышал взрыв».
Никогда прежде Яна не встречала настоящих писателей, и уже иными глазами увидит сцену в кабинете.
— Потому что талант у тебя! Та-лант!..
То, что казалось нелепой эксцентричной выходкой в устах какого-то там чудака-толстяка, теперь прозвучит божественным благословением. Та-лант…
Сидя на ручке Людкиного кресла, под стрекот её машинки и перебранки за дверьми кабинета, Яна будет вслушиваться в таинственную музыку этого слова. Оно будет мерцать на пухлой широковской ладошке маняще и враждебно, как фантастический лунный камень, и её рука, уже готовая схватить его, как и все прочие чудеса, подаренные той жизнью, замрёт в нерешительности.
Талант. Это совсем не то, что пробежать быстрей всех, получить приз за лучшую стенгазету или даже сразу после школы устроиться на работу в районное «Пламя». Что с ним делать? Что он ей сулит? Почему, например, она не может рассказать о нём Люде и ребятам так же запросто, как об устройстве на работу?
Смыслом, счастьем той её жизни было жить, как все. Быть первой среди равных. Талантливый — не такой, как все. Он — другой.
Ей станет не по себе. Под стук машинки она с тревогой будет отыскивать в себе симптомы таланта, будто узнав вдруг, что больна какой-то редкой неведомой болезнью.
Припомнятся долгие зимние ночи, когда Яна-сова сочиняла в темноте продолжение недочитанных сказок. И как затем стала сочинять свои истории, длинные и короткие. И как явилась потребность в слушателях, и толпа ребятни вокруг, и все эти короли, принцессы, ведьмы…
И попавший в Великое Собачье царство щенок Кузя, и приключения воздушного змея.
И «Капитан Гвоздев услышал взрыв». Тоненькая верёвочка-строчка над пугающей бездонной белизной бумажного листа. Белая пропасть и пустота.
И что даже в этой новой стремительной жизни, заполненной до отказа самыми разнообразными делами, мечтами и задачами, всё новые истории-загадки не давали спать по ночам Яне-сове, — требуя продолжения, воплощения и осуществления.
И запомнившиеся ей почему-либо люди тоже продолжали жить в памяти своей самостоятельной жизнью. Допекали, терзали, просились на волю.
Но никаких слушателей, никаких записей. Нет времени. Яна выполняет свой долг — служит народу, Родине, Правде, а, значит, и Богу. Она дала клятву, её совесть спокойна. Вокруг много недостатков, но мы — советские люди, хозяева, и должны сами всё исправлять и строить новую жизнь. Как велит сердце. А сердце Яны и вправду велело, горело и пело.
Информации, заметки, фельетоны, репортажи. Конкретные люди, конкретные события. Писала и школьные сочинения на заданную тему. «Онегин — лишний человек», «Катерина — луч света в тёмном царстве».
Все умеют так писать, может, чуть похуже. Яну хвалят за хороший язык, за оперативность, лаконичность, за правильный взгляд на мир. За чувство юмора. Пишется ей легко и весело.
«Капитан Гвоздев услышал взрыв».
Беспомощное барахтанье на ниточке-фразе над пропастью чистого листа.
Гвоздева Яна уничтожила, но эти, другие, оказались похитрее. И парень, измеряющий своим ростом комнату, и мальчишки с аквариумом, что уставились друг на друга сквозь волшебную призму подводного мира, и кошка-новосёл, и другие обитатели этого ещё не сданного в эксплуатацию дома, вычеркнутые по этой причине Ханом, сама невычеркнутая Валя — только Яна знает, откуда они.
Коварные джинны, выпущенные на волю. Как они рвались на бумагу, а когда Яна, наконец, сдалась, в какой сизифов труд превратили прежде безмятежную райскую лёгкость её порхающего над бумагой перышка!
Когда-то бесплотные тени, такие изящные, невесомые, они превратились на бумаге в неуклюжие мёртвые глыбы. И требовали плоти и крови. Требовали воскрешения.
В муках билась она, оживляя их, два дня. Вздрагивали в агонии скомканные, умирающие на полу листы. Истерзанные, исчирканные. Когда ей показалось, что ненавистные жильцы дома, наконец-то, задышали, она их уже люто ненавидела.
А Хан умертвил их одним красным росчерком. Надолго ли?
Талант… В этом слове было одиночество, которому не оставалось места в стремительном водовороте той её жизни. Изнурительные сражения один на один с вырвавшимися на волю джиннами.
В четыре прыжка Яна слетает по узкой редакционной лестнице с липкими захватанными перилами, и вот она уже на улице, непонятно почему носящей имя Менделеева. Улица её короткой юности. Началась юность сегодня, много лет назад, кончится через десять месяцев, как в песенке «На том же месте, в тот же час». Только Яна ещё ничего об этом не знает. Повторение пройденного. Она вновь и вновь проигрывает «тех Ян», она должна их играть. Это что — ад? Рай? Чистилище, в которое она не верит? Меняется время, место, декорация, меняются Иоанны. Но каждая — всё же «Я», и каждая — повторение. Она должна повторять их, себя и повторяться. Повторяться…