Алексей. Батюшка! Видит Бог, ничего лукавого, по совести, не учинил я перед тобою. А лишения наследства я и сам для слабости моей желаю; понеже что на себя брать, чего не снесть. Сам вижу: негоден, непотребен, немощен. А если бы мог, неужто я?.. Ну, скажи, только скажи… и я все, все для тебя, батюшка!
Падает на колени, хочет поцеловать руку Петра; тот отдергивает ее.
Петр. Ишь, нюни распустил, дитяткой прикинулся! Младенчество сие изволь оставить. Не чини оговорки ничем. Покажи нам веру от дел своих, а словам верить нечего. Ныне тунеядцы не в вышней степени суть. Кто хлеб ест, а прибытку не делает Богу, царю и отечеству, подобен есть червию, которое токмо в тлю все претворяет; а пользы людям не чинит; ни малой, кроме пакости. И Апостол глаголет: праздный да не яст и проклят есть тунеядец. Ты же явился, яко бездельник… (Опять закашлялся. Кричит). Эй, Иваныч, анисовой!
Голос Румянцева (из-за двери). Сию минуту, ваше высочество!
Входит денщик Румянцев с рюмкой водки и кренделем на блюдце. Алексей встает. Петр пьет и закусывает. Румянцев уходит.
Петр. Ну, что ж молчишь? Отвечай.
Алексей. Милостивейший государь батюшка! Иного донести не имею, токмо, буде изволишь за мою непотребность меня короны Российской наследия лишить, то буди по воле вашей. О чем я вас, государь, всенижайше прошу, видя себя к делу сему неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен, без коей ничто не можно делать, и всеми силами умными и телесными от различных болезней ослаблен и негоден стал к толикого народа правлению, где надобно человека не столь гнилого, как я. Того ради, наследия Российского по вас не претендую, в чем Бога свидетеля полагаю на душу мою и написать сию клятву готов рукою своею.
Петр. Лжешь! Отречение – токмо протяжка времени, а не истина, ибо когда ныне не боишься и не зело смотришь на отцов прощение; то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву; тому верить нельзя, жестокосердия ради твоего. К тому ж и слово Давидово: всяк человек – ложь.[13] Также, хотя б и подлинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить длинные бороды, попы да старцы, как ради тунеядства своего не в авантаже ныне обретаются, – к ним же ты склонен зело. Того для, так остаться, как желаешь, ни рыбой, ни мясом, не можно. Но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, ибо дух наш без сего спокоен быть не может, а особливо ныне, что мало здоров стал, – или будь монахом.
Молчание. Алексей стоит, не двигаясь, опустив глаза. Дверь чуть-чуть приотворяется, в щелку заглядывает Екатерина.
Петр (ударяя кулаком по столу). Опять замолчал, уперся? Шалишь, брат, не отвертишься! Эй, берегись. Алешка! Думаешь, не знаю тебя? Знаю, вижу насквозь! На кровь мою восстал, щенок, отцу смерти желаешь. У-у, тихоня, святоша, змея подколодная!
Молчание.
Петр. Слушай, последнее напоминание еще. Подумай обо всем гораздо и, взяв резолюцию, дай ответ. А ежели не дашь, – пощады не будет. Ибо, когда гангрена сделалась в пальце моем, не должен ли я отсечь оный, хотя и часть тела моего? Так и тебя, яко уд гангренный, отсеку. И не мни, что сие только устрастку тебе говорю: воистину. Богу извольшу, исполню. Ибо, когда за народ мой и за отечество живота своего не жалел и не жалею, то как могу тебя жалеть, непотребного? О чем паки подтверждаем, дабы учинено было конечно одно из сих двух: либо нрав отменить, либо постричься. А буде не учинишь…
Подымается во весь рост. Екатерина открывает дверь, входит в комнату и подкрадывается к Петру сзади тихонько, на цыпочках.
Петр. Буде не учинишь, как со злодеем поступлю!
Алексей. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого соизволения…
Петр. Лжешь! Опять лжешь! Думаешь, умру, – скинешь клобук, будешь царем и над волей отца надругаешься. Все разоришь, расточишь, не оставишь камня на камне, погубишь Россию!
Алексей (с усмешкою). Так как же, батюшка? Сам повелеть изволил, либо в монахи, либо нрав отменить. Вот я в монахи и выбрал. А дабы нрав отменить, как ты желаешь, надобно паки войти в утробу матерню и паки родиться…
Петр (подымая кулаки). А-а, так ты еще зубы скалишь, волчонок! Ну, погоди ж, сукин сын, я тебя…
Екатерина (положив руку на плечо Петра). Петенька, батюшка!
Петр оборачивается, опускает руки и падает в кресло.
Екатерина. Не замай себя. Петенька, а то паче меры утрудишься, да и сляжешь опять. А ты, царевич, ступай-ка, ступай с Богом. Видишь, государю нездоровится.
Алексей, глядя на отца в упор, сгорбившись, съежившись, медленно пятится к двери и только на самом пороге вдруг оборачивается, открывает дверь и выходит. Екатерина, присев сбоку на ручку кресла, одной рукой обнимает голову Петра, другою – гладит волосы его.
Екатерина. Не замай себя. Петенька, батюшка, светик мой, дружочек сердешненькой…
Петр. Ох, матка, ох, тяжко! Бремя несносное! Сердце Авессаломле, сердце Авессаломле, всех дел отца ненавидящее и самому отцу смерти желающее![14]
Екатерина. Полно. Петенька, полно, миленький! Не круши, светик, сердца своего… Постой-ка, что я тебе сказать-то хотела?.. Да, Нептунушку[15] в Адмиралтействе давеча видела. Ах, хорош корабль! Почитай, лучший во флоте. А большой шлюпс-бот, что делал бас Фон-Рен, как бы не рассохся, – надобно покрыть досками…
Петр. Ох, матка, прахом, все прахом пойдет!
Екатерина. А у Шишечки[16]· зубок прорезался. Изволит ныне даже пальчиками щупать, – знатно, что и коренные хотят выходить. Да все бы ему играть в солдатики. «Папа, мама, говорит, солдат!» Храбрый будет генерал!
Петр (стонет). Ох-ох-ох!
Екатерина. Что, Петенька? Что, светик? Поясница аль животик? Пойдем-ка, пойдем. Маслицем натру, припарочку сделаю…
Петр встает, кряхтя, и, опираясь на руку Екатерины, идет к двери. Уходят. Другая дверь приотворяется. Князь Василий Долгорукий высовывает голову и осторожно оглядывается, прислушивается. Входит.
Долгорукий (в дверь, маня пальцем). Небось, небось, Петрович. – ушел, никого.
Входит Алексей.
Алексей. Чего тебе?
Долгорукий. Меншиков будет сейчас. Поговори. Он ныне тебе доброхотствует, заступу обещал у батюшки… Да что ты какой? Аль прибил?
Алексей. Нет, не прибил.
Долгорукий. Изругал?
Алексей. Как всегда. Пилил.
Долгорукий. Так что же ты?
Алексей. Да ничего. (Усмехается). Дивлюсь я, право, дивлюсь. Он да не он, – барабанщик какой-то, немец, аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?
Долгорукий. Что ты, царевич, Господь с тобой!
Алексей. А знаешь, князенька, солдатик в гошпитале сказывал: ядром ему ногу прошибло; – гангрена сделалась, и не услышал, без памяти, как отрезали, а очнулся, – хвать, – нет ноги, кажет, будто есть, а смотрит, – нет. Так вот и я с батюшкой. Был отец, – и нет. Умер, умер, умер!