Это был план очень предусмотрительный и совершенно необходимый. Дело надо было переделать именно в этом роде, но только для этого надо было заручиться несколькими благородными лжесвидетелями, которые в случае надобности могли бы удостоверить, что митрополиты называли обер-прокурору именно те имена, которые утвердил государь, а теперь позабыли это по своему беспамятству или по каким-то иным причинам говорят другое.
Тогда обер-прокурор выйдет чист и прав, а их святейшества будут знать, что «сынове века сего мудрейши паче сынов света суть в роде своем», и вперед станут еще смирнее и еще осторожнее.
Вопрос только был в том, где подобрать мастеров в нужном роде?
Но в этом не могло быть затруднения: Нечаев видел их перед собою целый рассадник.
Глава десятая
После присутствия обер-прокурор обратился к двоим обер-секретарям – к автору записок, как к докладчику, и к протоколисту, и «потребовал подтверждения своих слов, что синод назначил именно те лица, которые утверждены государем».
Тут сейчас сказываются нравы нового сорта синодальных деятелей.
«Зная правоту синода, но не смея оправдывать (правых), все говорили: „Кажется, помнится и т. п.“… То есть „кажется и помнится“, что было так, как именно на самом деле не было».
Сам о себе прямодушный автор говорит:
«Я сказал, что не знаю».
У Исмайлова был некоторый повод сказать «не знаю», но тоже повод казусный.
«Я сказал не знаю, потому что хотя в то время докладывал и я, но о том, кого утвердить государю, говорили после доклада, когда я вышел в канцелярию».
Юридически этот смиренномудрый чиновник был прав и нравственно не совершал, по крайней мере, грубого лжесвидетельства, тогда как сказавшие, что им «кажется и помнится», прямо вышли клеветниками и потворщиками государеву обманщику. Но, конечно, и Исмайлов своею казуистическою натяжкою хотя и поосвободил немножечко свою совесть из Нечаевских тисков, но, однако, своим «не знаю» тоже оказал Нечаеву большую поддержку. Тем, что он не хотел быть против него и за правду, он был за него и против правды.
Это сейчас и выразилось тем, что Нечаев «воскликнул».
Увидав, что против него и за архиереев нет никого, Нечаев закричал:
– Я докажу этим калуерам, что такое обер-прокурор!
Еще бы не доказать, имея таковый облак свидетелей или робких и ничтожных, или прямо с «прожженною совестию». Только тот, кто встречал суровую необходимость дознать, на что способны эти отпрыски духовно-канцелярского семени, может понять, отчего митрополиты сами не пожелали опросить секретарей и на них сослаться, а должны были затаить свой справедливый гнев и оставить угрозы, в виду большой неприятности, какую бы им сочинил Нечаев в случае, если бы они не замолчали. При таких людях, как описанные секретари, митрополиты рисковали сами быть выставлены перед государем лжецами и интриганами…
Трудно вообразить и без ужаса себе представить этот страшный порядок дел, который сложился и много лет всевластно господствовал вокруг полномочнейшего в мире государя, обладавшего умом, душевною мощию и благородством. Пусть, кто может, отрицает значение учреждений, если они могли поставить центр самой сильной власти вне всякого доступа для слова правды и посеяли в нашем отечестве самые злые семена.
Но вот воспоминания покойного секретаря выдвигают перед нами еще новый тип синодального деятеля, как тогда говорили, – «из больших барчуков».
Тип этот не менее других интересен, хотя описывающий его автор, к сожалению, очевидно, совершенно незнаком ни с внутренним миром этого особливого героя, ни с тайными побуждениями его вернопреданности иерархам, – о чем, впрочем, известно довольно много рассказов, достоверных не менее писанных воспоминаний Исмайлова.
Глава одиннадцатая
В то время, когда Нечаев сыграл свою предательскую проделку с государем и членами синода, стараясь еще раз обмануть сих последних, что они не то говорили, что ими действительно было ему сказано, – «за обер-прокурорским столом сидел чиновник, коллежский советник, человек фамильный, умный, религиозный и чтитель монашествующего духовенства».
Это был известный Андрей Николаевич Муравьев, в видах особенного почтения к которому, мы, в наши учебные годы, понуждаемы были наизусть заучивать его ничтожные сочинения, как будто они заключали в себе какие-то высокие литературные достоинства.
В видах поощрения издателя книги Муравьева раздавали в награду, покупая их на казенный счет, а в старших классах задавали писать сравнения между им и Шатобрианом, причем, конечно, для хорошего балла требовалось, чтобы Шатобриан был как можно ниже поставлен в сравнении с Муравьевым, – «русским Шатобрианом…»
Это было время лжи и лести, которая расточалась повсеместно, даже там, где ею не мог любоваться тот, в угоду кому гнули и коверкали молодой ум и молодую совесть…
По силе отражения все это дало свой плод: неверие ни во что, даже в то, во что должно верить.
Нивы, уродившие плевелы нигилизма, были возделаны именно тогда…
Но возвращаемся к нашей истории.
Во все время возмутительнейшей сцены, когда старший чиновник синода с наглостью сражался с иерархами, которые обнаруживали его плутню, а стоящая под ним секретарская мелюзга виляла и гнулась, как ветром колеблемое тростие, Муравьев сидел здесь же и произвел на Исмайлова импозантное впечатление…
«Во время спора Муравьев молчал и, хотя к нему обращались (с вопросами), не склонялся ни на ту, ни на другую сторону».
То есть Муравьев тоже не хотел сказать правды: «молчал и не склонялся». Он знал все так же хорошо, как и секретари, которые уже замололи вздор, но не мешал лжецу обер-прокурору ставить святителей в невыносимое положение. Несмотря на то, что он был родовит, «фамилен» и его неудобно было вышвырнуть из-за обер-прокурорского стола, как всякого секретаришку, он все-таки не говорит правды, а молчит. Превосходный пример для худородных!
Так, кажется, и видишь эту дылдистую фигуру, с большими, неприятными глазами и типическим русым коком: эта фигура не то, что все, – она непременно должна сделать на своем седлистом вертлюге какой-то совсем особый поворот, в каком-то византийском роде с русским оттенком, и это сейчас будет перед нами проделано.
Глава двенадцатая
Члены св. синода, конечно, не могли быть довольны «фамильным чтителем монашества», который во время пронесшегося урагана важно стоял, как «высокий дуб развесистый», и не произнес ни одного слова в пользу правого дела. Чтитель монашества мог остановить все оскорбительное для святителей развитие этой истории, но такой простой и прямой образ действий и не представляется возможным автору воспоминаний, и, может быть, он казался невозможным и самим членам.
Неудивительно, что тогда, по понятиям секретаря, члены синода не должны были сердиться на Муравьева за то, что он их предал почти так же, как и все прочие, т. е., при всей своей святости и любви к монашествующему духовенству, не поддержал их перед расходившимся чиновником, а «молчал», когда должен был не молчать. Исмайлов держит тот тон, что члены как будто обязаны были принять за благо молчание Муравьева, потому что «он тайно сносился с членами синода, поддерживал их и планировал, как устроить им доступ к государю».
Способность к интриге в Андрее Николаевиче, по мнению совоспитанных ему, была не велика и не высокой пробы. Самое тонкое и внушительное в его политике, по замечанию современников, было уменье «стоять, как высокий дуб развесистый, один у всех в глазах». Эту внушительную позитуру он усилил с тех пор, как имел случай поднести государю свое сочинение «Путешествие к святым местам». Другого такого великосветского благочестивца не было, и это обращало на него внимание.[1] Его намерения, между коими главнейшим считали занятие обер-прокурорского места, всегда были обнаруживаемы ранее времени и почти постоянно не удавались. Но несостоятельный для интригантной борьбы с совоспитанными ему людьми светскими, Муравьев был гений сравнительно с персонами духовными, основательному уму которых чаще всего не достает смелости, гибкости и творчества, столь необходимых в умной интриге. Для них А. Н. Муравьев представлялся способным дипломатом, и они охотно допустили его занять при своих особах тайный дипломатический пост, на котором он и совершил подвиг, незабвенный в истории синодальных злоключений.
1
Приняв у Муравьева книгу, государь Николай Павлович сам «назначил его за обер-прокурорский стол в синод» (см. приписку Муравьева к 24 письму Филарета Дроздова). Считали, что этим назначением государь как бы «наметил» Муравьева к обер-прокурорству и послал поучиться. Были уверены, что при первой смене обер-прокурора должность эту непременно займет Муравьев. Сам он тоже, кажется, не должен был в этом сомневаться. (Прим. Лескова.).