Чего стоило Белинскому это насилие, во имя мнимых велений разума, над своей натурой и над своими интересами, видно из его следующих слов: «Я мало принес жертв для мысли, или, лучше сказать, только одну принес для нее жертву – готовность лишаться самых задушевных субъективных чувств для нее». Мало жертв, одну жертву – это, попутно заметим, характеризует постоянный, а не случайный взгляд на самого себя. Это было не то смирение, которое паче гордости, не гоголевское, например, фарисейское смирение, это было выражение преклонения перед идеалом, в сравнении с которым, конечно, всякий человек мал и всякие труды и жертвы недостаточны, это было, наконец, выражение того горького сознания ограниченности человеческих сил, которое давным-давно уже имело знаменитую формулу: «Я знаю только то, что ничего не знаю». Но греческий мудрец говорил об этом со спокойным объективизмом, а наш «великий самоучка» говорил то же самое с покаянным чувством самоосуждения. Но это – в скобках. Итак, одна жертва, которая заключалась… в чем? В отказе от «самых задушевных субъективных чувств»! В переводе на простой язык это значит вот что: единственная малая жертва Белинского состояла в подавлении своей совести. «Задушевные субъективные чувства», о которых говорит Белинский, – это чувство сострадательности к тому, что «несчастно, голодно и бедно, что ходит голову склоня», чувство справедливости, чувство, наконец, своего личного, «разумною» действительностью оскорбляемого достоинства, – словом, все чувства и инстинкты альтруистического свойства, совокупность которых и есть то, что мы называем совестью. Вот какой малою ценою доставались Белинскому его воззрения, вот к каким нравственным результатам привело его слепое доверие к верховенству отвлеченной мысли, не согретой лучом непосредственного человеческого чувства. Мы приведем из писем Белинского, напечатанных в книге Пыпина, два отрывка, в которых хорошо резюмируются его тогдашние философские и политические взгляды. Вот – документ:
«Вне мысли все – призрак, мечта; одна мысль существенна и реальна. Что такое ты сам? Мысль, одетая телом: тело твое сгниет, но твое я останется; следовательно, тело твое есть призрак, мечта, но я твое существенно и вечно. Философия – вот что должно быть предметом твоей деятельности. Философия есть наука идеи чистой, отрешенной; история и естествознание суть науки идеи в явлении. Теперь спрашиваю тебя: что важнее – идея или явление, душа или тело? Идея ли есть результат явления или явление есть результат идеи? Без сомнения, явление есть результат идеи. Если так, то можешь ли ты понять результат, не зная его причины? Может ли для тебя быть понятна история человечества, если ты не знаешь, что такое человек, что такое человечество? Вот почему философия есть начало и источник всякого знания, вот почему без философии всякая наука мертва, непонятна и нелепа. Только в ней (в философии) ты найдешь ответы на вопросы души твоей, только она дает мир и гармонию душе твоей и подарит тебя таким счастием, какого толпа и не подозревает и какого внешняя жизнь не может ни дать тебе, ни отнять у тебя. Ты будешь не в мире, но весь мир будет в тебе. В самом себе, в сокровенном святилище своего духа найдешь ты высшее счастие, и тогда твоя маленькая комнатка, твой убогий и тесный кабинет будет истинным храмом счастия. Ты будешь свободен, потому что не будешь ничего просить у мира, и мир оставит тебя в покое, видя, что ты ничего у него не просишь. Пуще всего оставь политику и бойся всякого политического влияния на свой образ мыслей. Политика у нас в России не имеет смысла, и ею могут заниматься только пустые головы. Люби добро, и тогда ты будешь необходимо полезен своему отечеству, не думая и не стараясь быть ему полезным. Если бы каждый из индивидов, составляющих Россию, путем любви дошел до совершенства, – тогда Россия без всякой политики сделалась бы счастливейшею страною в мире».
Что тут сказать? Можно сказать, пожалуй, a’la Собакевич, что тело человеческое – «нет, не мечта»; можно сказать далее, что философия, награждающая философа таким «счастием», при котором приходится «лишаться самых задушевных субъективных чувств», – философия чрезвычайно подозрительная и «счастие», даваемое ею, хуже всякого несчастия; можно заметить еще, что, конечно, «если бы каждый из индивидов, составляющих Россию, путем любви дошел до совершенства», то Россия «сделалась бы счастливейшею страною», – это просто, как азбука, и верно, как таблица умножения. Но лучше все-таки эти совершенно верные мысли предоставить в собственность Манилова и Кифы Мокиевича. Многое еще можно было бы сказать по поводу приведенного отрывка, но для характеристики достаточно и сказанного. Обозвав «пустыми головами» всех русских людей, занимающихся политикой, Белинский представляет, однако, и свою политическую программу:
«Россия не из себя разовьет свою гражданственность и свою свободу, но получит то и другое от своих царей, так, как уже много получила от них того и другого. Правда, мы еще не имеем прав, мы еще рабы, если угодно; но это оттого, что мы еще должны быть рабами. Россия еще дитя, для которого нужна нянька, в груди которой билось бы сердце, полное любви к своему питомцу, а в руке которой была бы лоза, готовая наказывать за шалости. Дать дитяти полную свободу – значит погубить его. Дать России, в теперешнем ее состоянии, конституцию – значит погубить Россию! В понятии нашего народа свобода есть воля, а воля – озорничество. Не в парламент пошел бы освобожденный русский народ, а в кабак побежал бы он пить вино, бить стекла и вешать дворян, которые бреют бороду и ходят в сюртуках, а не в зипунах, хотя бы, впрочем, у большей части этих дворян не было ни дворянских грамот, ни копейки денег. Вся надежда России на просвещение, а не на перевороты, не на революции и не на конституции. Во Франции были две революции и результатом их – конституция, и что же? В этой конституционной Франции гораздо менее свободы мысли, нежели в самодержавной Пруссии. И это оттого, что свобода конституционная есть свобода условная, а истинная, безусловная свобода настает в государстве с успехами просвещения, основанного на философии, на философии умозрительной, а не эмпирической, на царстве чистого разума, а не пошлого здравого смысла. Гражданская свобода должна быть плодом внутренней свободы каждого индивида, составляющего народ, а внутренняя свобода приобретается сознанием. И таким-то прекрасным путем достигнет свободы наша Россия. Итак, оставим идти делам, как они идут, и будем верить свято и непреложно, что все идет к лучшему, что существует одно добро, что зло есть понятие отрицательное и существует только для добра, а сами обратим внимание на себя, возлюбим добро и истину, путем науки будем стремиться к тому и другому».
Приведя эти письма, Пыпин весьма уместно напоминает, что «это примирительное направление, это довольство русской действительностью высказалось именно тогда, когда эта действительность была к Белинскому всего суровее, потому что в это время его материальные обстоятельства были ужасны». Хорошей иллюстрацией к этому замечанию Пыпина может служить одна сцена, рассказанная Панаевым в его «Воспоминаниях о Белинском». Белинский приготовил для «Отечественных записок» статью, которую и прочитал Панаеву, приехавшему на то время в Москву.
«Лихорадочное увлечение, с которым читал Белинский, язык этой статьи, исполненный странной торжественности и напряженного пафоса, произвел во мне нервное раздражение… Белинский сам был явно раздражен нервически.
– Удивительно! Превосходно! – повторял я во время чтения и по окончании его. – Но я вам замечу одно…
– Я знаю что, – не договаривайте, – перебил меня с жаром Белинский, – меня назовут льстецом, подлецом, скажут, что я кувыркаюсь перед властями… Пусть их! Я не боюсь открыто и прямо высказывать свои убеждения, что бы обо мне ни думали…
Он начал ходить по комнате в волнении.
– Да! Это – мои убеждения, – продолжал он, разгорячаясь более и более. – Я не стыжусь, а горжусь ими… И что мне дорожить мнением и толками черт знает кого? Я только дорожу мнением людей развитых и друзей моих… Они не заподозрят меня в лести и подлости. Против убеждений никакая сила не заставит меня написать ни одной строчки… они знают это… Подкупить меня нельзя… Клянусь вам, Панаев, – вы ведь еще меня мало знаете…