Найти Павла Петровича оказалось не так-то просто. В Академии он давно не бывал; там про него сказали, что, по всей вероятности, он умер. Но Свешников не сдался и зашагал на Пески, оттуда на четырнадцатую линию Васильевского, с четырнадцатой - на Гончарную, потом на Вульфову...
Второй раз нынче он на этой Вульфовой улице...
И Вася посмотрел в черную подворотню, из которой давеча в него и в Васиного начальника, Веретилина, стреляли юнкера...
Но об этом думать было противно: одно дело война, а другое такие выстрелы в спину, украдкой, подлые выстрелы...
Павел Петрович узнал Свешникова и даже предложил ему стакан чаю из лепестков розы. Но Вася от ароматного чаю отказался, и они со стариком зашагали на Гороховую.
- А тут сегодня пальба была, - сказал реставратор, кивнув на подворотню. - Говорят, по вашим, по чекистам.
Вася промолчал.
В приемной у Феликса Эдмундовича реставратор долго рассматривал картину, вздыхал, кашлял, потом вдруг глаза его стали злыми, и, обернувшись к Васе, он спросил резко:
- Не узнаешь руку?
- Не Егоршин?
- Вроде бы его хулиганство! - ответил реставратор. - Помнишь, он все, бывало, крем изображал? Например, крем и в нем зеленая муха погибает...
Холст натянули на подрамник.
Из кабинета своим легким молодым шагом вышел Феликс Эдмундович, спросил, что думает реставратор. Тот снял шубу, потер озябшие руки, ответил:
- Дело не новое. Случалось видеть...
В приемную один за другим входили, стараясь не стучать сапогами, чекисты. Пришел Веретилин, пришел бывший наборщик Аникиев; заглянул и остался чекист Чистосердов. Павел Петрович налил на ватку жидкость мутную, с острым запахом. Быков затаил дыхание, в висках у него стучало, на минуту показалось даже, что в этой холодной комнате душно. Очень бережно, легко-легко ватка коснулась картины. Зеленая муть тонким ручейком полилась вниз. И через несколько минут там, где раньше торчал безобразный стакан от снаряда, вдруг открылось небо - прекрасное, голубое, веселое, и край белого, пушистого облачка. Это все было как чудо, как небывалое на земле чудо: подлая, серая, унылая пакость, намалеванная сверху прекрасного произведения искусства; и вот это произведение искусства открывается усталым и полуголодным людям в шинелях, в кожанках, в бушлатах; люди стоят неподвижно, застывшие от радости, от удивления, от восторга и не отрываясь смотрят.
- Тетка тут нарисована! - заметил Веретилин.
- А веселая! - сказал Аникиев, поправляя очки. - Замечаете, - отдыхает после работы.
- Работала, а теперь отдыхает! - согласился Чистосердов. - Довольная, улыбается...
Реставратор отступил на шаг от полотна. У него было такое лицо, будто эту картину написал он.
- Я думаю, - семнадцатый век. И, по всей вероятности, из коллекции Воронцовых-Дашковых...
Сережа Орлов, начавший работать в ВЧК только вчера, сказал звонко:
- Теперь из коллекции трудового народа - рабочих и крестьян! - И сконфузился под пристальным взглядом Дзержинского.
- Верно, товарищ Орлов! - сказал Дзержинский. - Теперь из коллекции трудового народа. Зайдемте ко мне, товарищ Быков.
В кабинете Дзержинский сказал Пете, что Провоторов и братья Куроедовы от работы будут отстранены немедленно, что же касается здешнего Диамантова, то он больше командовать таможенными делами не будет.
- Можете возвращаться к себе на границу! - заключил Дзержинский.
- Значит... не надо мне к этому Диамантову являться?
- Не надо. Вы что-то хотите сказать?
- Спросить хочу. Вот, Феликс Эдмундович, задержали мы картины, верно? А как дальше будет? В музей, и все? Воров-то трудно поймать? Я вот сегодня глядел, - сколько у вас народу-чекистов. Ведь немного...
- Нет, Быков, много. Вы речь Владимира Ильича на третьем съезде читали? Помните слова о человеке с ружьем?
И, опустив темные веки, сосредоточенно вспоминая, Дзержинский словно прочитал:
- Теперь не надо бояться человека с ружьем, потому что он защищает трудящихся и будет беспощаден в подавлении господства эксплуататоров. Так сказал товарищ Ленин?
- Так!
- Мы стоим на страже угнетенных. Мы - люди с ружьями. Весь мир эксплуатируемых, весь мир голодных и рабов, все трудящиеся - с нами. А вы говорите, - нас немного. Нас миллионы, понимаете?
- Понимаю! - сказал Быков.
- Что же касается до аппарата ВЧК, то нас действительно немного. Но разве в этом дело?
И, крепко пожав руку Быкову, Дзержинский проводил его до двери. В коридоре на столе сидел Вася Свешников и чистил маузер.
- Стреляют, черти! - сказал он Пете. - Нынче на одну квартиру ездил, а они беглым огнем из окон. И ушли черным ходом. Офицерье целыми группами уходит из Петрограда к Каледину на Дон, к Дутову бегут в Оренбург, к Корнилову...
Быков всмотрелся в Васю и не узнал его: это теперь был взрослый мужчина, строгий и подтянутый...
- Форменная перестрелка была? - спросил Быков.
- Да как тебе сказать...
Вася опустил маузер на колени и задумался.
- Не то что форменная, а обидно. Идешь ни о чем не думая, мы тут по спекуляции и по саботажу сейчас бьем, - вот идешь эдак, посвистываешь, а они в тебя, как в бешеную собаку, палят. Норовят убить! И заметь - наши приговоры, знаешь, какие? Отправить на общественно полезные работы сроком на три месяца. Чиновников тут, саботажников вчера судили: по три месяца снег чистить и общественное порицание. Уж чего, казалось бы, мягче. Так нет, - отстреливаются.
Он еще помолчал, потом сказал задумчиво:
- Ничего, поборемся, господа саботажники и иже с ними. Видно, мало им общественного порицания. Что ж, иначе с ними начнем говорить...
Он взглянул на Петю, усмехнулся:
- А помнишь, как это совсем недавно все было - ожидание революции? Помнишь, Петро?
Быков кивнул.
- Ты обратно на границу, Петро?
- Обратно.
- А мы в Москву. Нынче же. Теперь не скоро увидимся...
ШУБА
Комиссар Веретилин заболел: вдруг заломило затылок, колени, руки, по спине побежал озноб, под левую лопатку словно кто-то сунул острое шило.
- Это тебя, племянничек, испанка разбирает, - сказал дядя Веретилина, у которого комиссар поселился. Было это в Москве на Зацепе. - Паршивая штука. Придется полежать беспременно и не менее как две недели...
- Часок еще, может, и полежу, - не сразу ответил Веретилин, - а больше не выйдет.
- Ну и свалишься путем-дорогой...
Дядя взял из баночки на столе несколько деревянных шпилек и ударил молотком, - он чинил племяннику прохудившийся сапог.
Удар молотком больно отозвался в голове. Веретилин поморщился.
- А может, тиф? - спросил дядя. - Ты тифом-то болел?
- А шут его знает, чем я болел, - ответил Веретилин. - Сволокут, бывало, в околоток, ну и лежишь. Не ахти как много доктора-то с нами, с матросами, разговаривали...
Он не кончил фразу, - поднялся и стал обуваться.
- Пойдешь, упрямец?
- Пойду.
- Ну и пеняй на себя.
- Да уж не на кого больше. Разве что на мировую буржуазию...
Он потопал сапогами, похвалил починку и спросил, ежась:
- А на улице не потеплело?
- Куда там потеплело! Жмет и жмет морозище!
Иван Дмитриевич посидел, вздохнул и стал натягивать шинель. Дядя, Семен Петрович, смотрел на него сердитыми глазами и перекатывал пустой мундштук из одного угла рта в другой. Шинель была старая, полученная еще в четырнадцатом году на флоте. В ней Веретилин дрался с юнкерами. И спал в ней, и укрывался ею.
- Сбрось обратно! - сурово сказал дядя. - И посвети мне. Буду сундук открывать.
Веретилин взял со стола коптилку, сделанную из чернильной склянки, тихонько охнул от резкой боли в спине и подошел к Семену Петровичу, который приподнимал крышку сундука, оклеенную внутри картинками. Эти картинки Веретилин знал с детства. Вот гигантский баобаб, в дупле которого может пить чай целое семейство, вот статуя Голиафа, вот птица колибри, вот портрет какого-то бородача с выпученными глазами.