Дома мать, Елизавета Андреевна, открыла Васе дверь. Она была одета так и не ложилась ни на секунду. И лицо у нее было измученное, серое.
- Господи! - сказала она. - Когда это кончится? Всю ночь хожу, думаю, - убили или убьют или лежишь где-нибудь раненый, истекаешь кровью...
Вася сонно улыбнулся и сел, не снимая свою пегую куртку из собачьего меха.
- Бросил Академию, дома к мольберту не подходишь, а такие милые этюды писал, такие хорошие...
Вася все еще улыбался, засыпая сидя. Когда мать снимала с печурки закипевший чайник, Вася проснулся и спросил:
- Мама, ты Егоршина помнишь?
Мать кивнула:
- Картину написал?
- И не одну. Много написал, - ответил Вася. - Очень много.
Елизавета Андреевна села против сына, покачала головой и вздохнула:
- Вот видишь! А не очень способный был молодой человек. Желтое все у него было, я помню, желтое и зеленое... Непонятное. А ты... ты один так ничего и не сделал. Что бы сказал твой Лебедев?
Вася опять сонно улыбнулся и, обжигаясь кипятком, весело ответил:
- Честное слово, мамочка, Лебедев был бы мною доволен. Даю тебе честное слово!
Дзержинский позвал к себе профессора Лебедева. Старик вошел в кабинет, щуря один глаз, ладонью подбивая снизу свою клочкастую бороду.
- Не выпить ли нам чаю? - спросил Дзержинский. - Товарищи из Наркомпроса приедут через час. Вы вместе с комиссией примите у нас картины, для того чтобы экспонировать их. Ну, а потом мы позаботимся о дальнейшей охране...
Они сели в кресла - друг против друга. На подносике стояли два стакана очень крепкого золотисто-коричневого чаю.
- Давненько я не пил чаю такой дивной красоты! - сказал Лебедев и, посмотрев стакан на свет жадно отхлебнул большой глоток. Тотчас же лицо его искривилось, в глазах блеснули сердитые искры.
- Упрямый народ - изобретатели! - сказал Феликс Эдмундович. - Раньше потчевали меня просто настоем из роз. А теперь еще морковка и цикорий. Не правда ли, дрянь редкостная?
- Да уж...
- А кипятку не дают. Неловко им кипяток подавать. Вот так и приходится...
- Вы бы им... приказали! - посоветовал Лебедев.
- Не помогает.
С минуту помолчали.
- Один вопрос, позвольте, - сказал Лебедев. - Как эти картины оказались у вас? Я все думаю и никак понять не могу...
Дзержинский улыбнулся:
- А вы еще ничего не знаете?
- Решительно ничего.
- Ну что ж... Тогда я вам расскажу...
У Лебедева округлились глаза, когда он выслушал всю историю с картинами.
- Вот какие у нас ребята - Петр Быков и Василий Свешников, - сказал Феликс Эдмундович. - От Васи я знаю, как вы тайком ходили в графский особняк картину смотреть. Теперь насмотритесь вволю. Хотите сейчас взглянуть?
Вдвоем они вышли в приемную и долго рассматривали картины. Дзержинский пытался правильно направить свет, но ничего толком не получалось. Накал был слабый, нити в лампочке мерцали оранжевым светом. Лебедев боком взглянул на Дзержинского, удивленно подумал, что так может стоять перед картиной только очень понимающий искусство человек.
- Реставратора трудно было отыскать, - сказал Дзержинский, - четыре человека были; поговоришь с ними - видишь: не то, испортят, погубят. Нашел Вася старичка, удивительный старичок, глазки, знаете, совершенно детские, бородка эдак мочалкой, тихий, как мышка. Оборудовали мы ему мастерскую...
- Здесь, в Чека?
- Да вот тут, за стеной. Покормили старичка пшенной кашей, он и ожил. Сидит, бывало, перед мольбертом и тоненьким голоском напевает. И каждой детали, которая открывается ему в картине, радуется необыкновенно. Все меня звал, - вы только посмотрите, мол, какая силища обнаружена. Тона какие! Подробности какие открылись!
Лебедев еще раз сбоку посмотрел на Дзержинского - увидел его порозовевшие щеки, горячий блеск зрачков, спросил очень сердечно:
- Извините за прямоту - еще один вопрос вам хочу задать: вы живописью занимались?
Дзержинский усмехнулся, заговорил не сразу:
- Был такой период у меня в молодости. Попалась мне в тюрьме, в камере тюремной, книга. Эта книга долго валялась на нарах, - владельца ее угнали в Сибирь, - а я как-то раскрыл книжку и зачитался. До сих пор не знаю, что это за книга, титульный лист был оторван, многих страниц не хватало. Но читал я ее с жадностью, читал не отрываясь, помню, читал, стоя у семилинейной лампешки, подвешенной к потолку. Начальство воровало керосин и приказывало тушить лампы ровно в девять, а я бунтовал изо дня в день, и в конце концов они оставили меня в покое. Читать было трудно еще и потому, что у меня тогда болели глаза, но не читать я не мог. С воли мне стали присылать книги по искусству. Помню, это были дорогие книги, в красивых, с тиснением, переплетах, и помню, как странно они выглядели на тюремном столе. В этих книгах я впервые увидел репродукции: Веласкес, Рембрандт, Ван-Остаде, Рейсдаль. Помню, как поразил меня тогда Федотов, какой мир мне открыли русские художники. Бывало, сидишь на краю нар в грязной камере, дышишь воздухом, пропитанным карболкой, и перелистываешь такую монографию о Веласкесе или Ван-Дейке. И не можешь себе представить, как это грандиозно в подлиннике, если даже в репродукции это захватывает тебя целиком. Странно, почти невероятно, знаете ли: отвратительная тюремная баланда и разговоры о живописи, о ваянии, о зодчестве. В первый же день на воле я пошел в картинную галерею. Помню, хорошо помню, как я остановился у маленького полотна старого голландца и подумал: "Нет, это слишком хорошо. Это сейчас не для меня. Я революционер-профессионал, я должен думать о своей революционной работе, она требует человека целиком, безраздельно. Слишком много прекрасного, слишком много красоты, надо найти силы и отказать себе в этой красоте!"
- И отказали? - спросил Лебедев.
- Да.
- Трудно было?
Дзержинский не успел ответить. В приемную вошли члены комиссии Наркомпроса. Жесткое выражение мелькнуло в глазах Дзержинского. Он подвел членов комиссии к картинам и спросил:
- Так как же, товарищи? Эти полотна художественной ценности не имеют и могут быть вывезены за пределы страны? Или все-таки имеют? Кто у вас там такие документы стряпает? Кто такие чудовищные глупости выделывает? Или, может быть, это не глупости, а нечто похуже?
Уже ночью, проводив Лебедева и комиссию, Дзержинский еще раз вышел в приемную и, осторожно ступая, чтобы не разбудить уснувшего секретаря, подошел к небольшому полотну, которое особенно ему понравилось. Двое детей спокойно и даже строго смотрели с картины прямо в глаза Дзержинскому. Это были нищие дети, в рубищах, с котомочками, в деревянных башмаках. Они не протягивали руки, не плакали, они молчали и только смотрели серьезно и строго и, казалось, ждали. Но не подаяния, не милостыни, а чего-то, принадлежащего им по праву.
"Детства, вот чего они требуют! - подумал Дзержинский. - Детства и счастья. Что же, будет и настоящее детство на земле, будет и счастье! Добьемся!"
Зазвонил телефон. Дзержинский снял трубку, и тотчас же глаза его сузились и потемнели.
- Где? - спросил он. - На Воздвиженке взяли? Привезите ко мне, я сам буду с ним разговаривать... Да, да, Мюллера.
Управившись с делами, Вася узнал, что его вызывает секретарь Феликса Эдмундовича. В приемной, около секретарского стола, спиной к двери сидел широкоплечий человек с седыми кудрявыми волосами, знакомым жестом - снизу вверх - ерошил бороду и говорил сердито:
- Имена чекистов, спасших для народа, для республики, для всех нас эти сокровища, надобно золотом, понимаете, золотом на мраморе высечь, чтобы люди знали, помнили, как это все было...
- Не выйдет это! - усмехаясь отвечал секретарь. - Товарищ Ленин учит наш народ скромности, да и зачем этот мрамор, товарищ Лебедев?
- Виктор Антонович? - охнув от радости, сказал Вася.
Лебедев легко, с живостью обернулся, вскинул бороду, спросил:
- Это кто ж такой? Не узнаю...