– Так… – с облегчением вздохнул Подопригора. – Так, все правильно. Ну а сейчас… Господи благослови… Сейчас, как говорили римляне, ин медиас рес – вглубь!
С этими словами профессор включил еще какой-то рубильник. Под полом загудело сильнее, на экране начались новые изменения.
Сначала один, крайний, участок-область пространства в зеленом контуре стал постепенно угасать, и одновременно с этим в центре начали как бы проявляться, проступать из белой дымки очертания розоватого тела…
Оно несколько походило на конус с округлыми краями…
Чем быстрее тускнела очередная область, тем четче виделся этот конус. Но вот участки стали бледнеть друг за другом… Иногда сразу по два… Конус становился насыщеннее, краснее. Со стороны он напоминал сердце. Правда, сам он не двигался, но свет в нем все время трепетал, вздрагивал, пульсировал…
– Что это? – спросил я шепотом. – Похоже на сердце…
Профессор ответил не сразу, пристально, напряженно всматриваясь то в экран, то в шкалы многочисленных приборов, все время что-то включал, переключал, отключал…
– На сердце, говорите… Не-ет, это поважнее сердца… И, если хотите, важнее всего мозга…
– А как… как это называется?
Профессор щелкнул переключателем, и экран погас. Подопригора устало откинулся на спинку кресла.
– Называется это… – начал он задумчиво, потирая ладони. – Это, собственно, никак еще пока не называется… Эту структуру я выявил впервые на операционном столе… Пока что я ее называю гиперанаксом…
Последнее слово профессор произнес почти шепотом. И тут же умолк, закрыл глаза, медленно, с опаской положил руку на сердце. Я почувствовал себя не в своей тарелке. Понимал, что опыт закончен, что мне уже можно было бы снять с головы не очень-то удобный белый шлем, но, глядя на профессора, не решался этого сделать. Так мы и сидели: я в одном кресле, он в другом, сидели и молчали.
Не знаю, о чем думал тогда Подопригора, а я никак не мог прийти в себя. Все, что произошло, свершилось так внезапно… Что же делать? Профессору, видно, совсем плохо, побледнел, лицо стало прямо серым. Надо спросить, чем могу помочь. И я решился прервать молчание.
Подопригора медленно поднял руку, лежавшую на сердце, вяло махнул: пустое, мол, напрасно беспокоюсь…
– Так на чем мы остановились? – прошептал он и открыл глаза. – А-а… Гиперанакс… По-гречески это означает – верховный повелитель, сверхвластелин… Вы видели когда-нибудь, как работает штаб?
Взглянул на меня с удивлением: почему я до сих пор не снял шлем? Распорядился снять и вдруг снова сник:
– Пожалуй… я все же воспользуюсь вашей помощью… Вон там, – он показал рукой, – на столе в вазочке травы… это доза… А в термосе рядом кипяток… там же стоит кружка…
Я подошел, посмотрел – травы меня заинтересовали. Неприметные сухие серые цветочки, такие же серые ломкие стебли, корешки. Но когда я высыпал все это в кружку, залил кипятком – моментально откуда-то взялся ярко-голубой цвет… И аромат – даже голова закружилась…
Подал профессору дымящийся лазурный напиток, тот глотнул раз, потом еще и тут же вздохнул: фу-у, отпустило…
Прощаясь со мной, извинялся: нет сил говорить сейчас. Просил прийти завтра в это же время.
– Приходите… Приходите обязательно, мой дорогой, мой юный друг, мой гомо диспергенс…
С тем я и ушел.
– Ну а ты узнал все-таки тайну Подопригоры? Что такое гиперанакс, диспергенс? Что было потом?
– Что было потом, потом и расскажу. А сейчас спать!..
4. ЧТО ПРОИЗОШЛО НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО
Марина склонилась над пареньком: что-то неспокойное, тревожное видел Михайло во сне. Лицо все время менялось, словно метались, перебегали по нему колеблющиеся отблески раздуваемого огня. Порой в уголках полных, четко очерченных губ тихо появлялась улыбка, и тогда Маринке хотелось наклониться ниже, еще ниже и…
Улыбка на сонном лице таяла, угасала, мохнатые брови сходились на переносице, и от их гневной, нахмуренной черноты белое, бледное лицо становилось еще белее.
– Милый… – внезапно прошептала Маринка и сама испугалась этого неожиданного хмельного слова. Даже мурашки по коже пробежали. А ну как слышал?
Присела, наклонилась: на самом ли деле спит? Спит…
Пусть спит, пусть и не слышит – только бы смотреть на него, слушать его дыхание…
Бледный… Очень бледный… Чем же его подкрепить? Чем накормить?
Встала, пошла в кладовку: вот все ее богатство – мешочек пшена, мешочек муки, котомка дерти, соль в двух криночках, бутылка темного рыжикового масла да в кадке мелкая, как горох, драгоценная картошка. Вот и все. Не очень-то разгуляешься…
А еда для Михаила сейчас – главнейшее лекарство. Рана на ноге не так уже и страшна, но вот крови потерял много.
Сходить в село? Может, у тети Ганны, Надийкиной матери, найдется хоть малость нутряного сала?
Надо все ж таки сходить.
Посмотрела на спящего: подождать, пока проснется? Говорил ведь: "Без моего разрешения – никуда".
А! Какое там разрешение! Она и сама не маленькая, знает, что можно, а чего нельзя. Пойдет, и все тут.
Написала записку, положила на столе, повязалась теплым платком, кожух отцовский надела, валенки. Взяла костыль. Направилась уже было к двери, но не утерпела, вновь подошла к лежанке:
– Любимый… Спи, любимый…
В сенях прихватила кошелку. Дверь – на висячий замок.
На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка – вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше. Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила.
По привычке прислушалась: вроде бы спокойно…
И вдруг – будто сам воздух вздрогнул – тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще… Еще…
Неужели вправду?!
Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила.
Вправду…
Нет, это не было грохотом, не было далеким громом – мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе.
Наши!..
Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку.
Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михайло? Да, жаль, что без нее канонаду услышит… Пока хата виднелась, оглядывалась.
Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так – земля дрожит. Взобралась наверх, глянула – дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это – на запад.
"Драпают!! – неистовой радостью заколотилось сердце. – Бегут "освободители"! – Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. – Драпают! Драпают!"
Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах "тигров" и "пантер" клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть…
Отчетливо всплыло в памяти лицо отца:
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться -
Того будем бить!
По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги – крылья, казалось, несли Маринку.
Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались.
– Куда это вы такой путь прокладываете?
– Путь? – Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб. Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. – Во-он куда, – указала в сад. – К Надии…