Когда женщина в ситцевом платье приняла меня за англичанина, она крепко схватила мою руку и завела в узкое, красноватое кафе, где пудренные картофельной пудрой проститутки танцевали в ситцевых платьях.
Я был не англичанин. Но я подарил ей коробку настоящих английских фиников. А она - от счастья - отказалась их есть, рассказав, что муж убит на войне, а дома у нее - пятилетний мальчик Вилли.
- О, как Вилли будет радоваться финикам! Она торопилась уйти от меня к мальчику. И я видел, что где-то в Берлине Вилли действительно есть и финикам он будет рад. И я хотел, чтоб она шла к нему скорее. И скорей бы обрадовала его финиками.
Встреча с Керенским
Жил я тогда на Инвалиденштрассе. В подозрительной квартире фрау Хюбшер. И дела у меня было мало. С мелочишкой в кармане выходил я с утра - плавать по Берлину закупоренной бутылкой.
На Штетинском вокзале смотрел, как подкатывают кровными рысаками поезда, заплевав пеной бока паровозов. Глядел на неизвестных людей, куда-то бегущих с чемоданами. Выпивал кружку светлого, потому что не любил темного. И шел дальше.
В этот день я не искал впечатлений. Они нашли меня сами, когда я заметил на Фридрихштрассе, что стою у паноптикума.
К театру и концертам - я холоден. Люблю балаганы, руммели, цирки. Вообще все те места, где артисты играют с голоду, а публика ходит от нечего делать. Паноптикум меня тоже привлек. И на последний грош я вошел в это заведение.
Входя в театр настраиваешься - театрально. В концерт - концертно. В паноптикум - я настроился паноптически.
Первой фигурой был человек в длинной красной мантии. Я стал около него, недоумевая, к какой эпохе отнести этот костюм. До великих изобретений или после? Но человек повернулся ко мне и сказал:
- Направо по лестнице - первая дверь.
Это был обыкновенный европейский швейцар. И я пошел по лестнице направо. Отворив первую дверь, я еле-еле устоял на ногах.
Передо мной был - Александр Федорович Керенский. Стоя во весть рост, он радостно протягивал мне руки. Момент онемения прошел. Я приблизился к Керенскому. Да, это был действительно он. В 20-м году - в центре Берлина - в тужурочке, он стоял рядом с опершимся на палку Фридрихом Великим. Бисмарк, солидно застегнувшись в сюртук, не смотрел на него. Немцы стояли в монументальном спокойствии. Керенский - вдохновенно. Словно на устах замерла известная фраза:
"Граждане, я замкну сердце и брошу ключ в море". "Как это хорошо!" подумал я. Ведь именно за эту речь Художественный театр поднес адрес премьер-министру.
Я погладил Керенского по спине. У его ног, под стеклом, бурно дыша грудями, лежала Клеопатра. На лице Клеопатры застыла гневная улыбка. Словно сердилась египтянка, что Александр Федорович, как Октавиан Август, не обращает внимания на богатство ее форм.
Длительное пребывание в паноптикуме вызывает тяжкое, гробничное ощущение. Вы начинаете не разбирать, где живые люди, где статуи. Вам хочется спросить статую, что она думает о завтрашнем дне. И ущипнуть за ляжку посетителя, раскрывшего рот перед крашеной мастикой. Я ушел из паноптикума без радости. К тому ж надо было разыскать редакцию русского журнала "Жизнь" и ее редактора В. Б. Станкевича.
Журнал "Жизнь"
В Берлине, наполненном офицерами Антанты, где день и ночь шла борьба рабочих с правительством, где ощетинились штыками прусские юнкеры и глухо готовились к восстанью рабочие,- было странно найти в немецком пансионе талантливого русского интеллигента В. Б. Станкевича, призывавшего всех к миру. Я нашел его, пройдя весь Берлин, на Пассауерштрассе, 38.
Приват-доцент, писатель, верховный комиссар ставки, В. Б. Станкевич сидел за столом. В кресле перед ним волновался громогласный профессор. Вставляя меж слов длительное "эээ", профессор вибрирующим басом говорил о революции:
- Революция - это подхватившая тройка. И глупо пытаться тройку сдержать. Что же скажете делать? А вот: взять кнут и нахлестывать, наддавать по всем трем. Пусть скачет. Врет - умается. А когда вот умается и повалит с нее пена сама станет. И тогда тройке - крышка. А вы спокойно берете вожжи и выезжаете на дорогу.
В. Б. Станкевич горячо возражал профессору. Но профессору нравилась тройка, и он не сдавался.
На Вильмерсдорферштрассе, 78, на четвертом этаже, в небольшой комнате была редакция журнала В. Б. Станкевича - "Жизнь". Ее сотрудники были разны: В. Голубцов, Г. Росимов, Ф. Иванов, Н. Переселенков, Георгий Ландау, А. Дроздов. Все хотели одного - чтобы кончилась русская гражданская война. Об этом и писали. Одни - в прозе. Другие - в стихах. А когда говорили не о литературе рассказывали странности путей, доведших каждого до Вильмерсдорферштрассе. Поэтически это выражалось так:
Я не видал упорней снов,
Страшнее могут ли присниться.
Ведь это мы летим, как птицы,
От искр взмаяченных костров.
Как делается немецкий путч
С фрау Хюбшер я бранился из-за квартирной платы. Она требовала платить вовремя. А я указывал, что гости соседней со мной девицы ведут себя как першероны и клейдездали34. В разгар такого разговора раздался телефон.
- Как у вас?
- Да вот ругаюсь с хозяйкой...
- Да нет... я о перевороте... что?.. не знаете?.. Это был переворот Каппа 35. На улице было необычайно тихо. Немки стояли в полонезах за гороховой колбасой. А экстренные выпуски говорили, что правительство Эберта Носке в скором поезде бежало в Дрезден, когда в пролет Бранденбургских ворот ночью из Деберица вошла бригада Эргарда. Бригада хотела из Прибалтики идти на Москву. Этот вояж не удался. Бригада решила в крайности взять Берлин. И это оказалось - проще.
По сигналу заговорщиков "Свободы и Действия" генерал Лютвиц, Капп, фон-Ягов, майор Пабст, полковник Бауер и адвокат Бредерек взяли власть над республикой и обратились к народу с просьбой сохранить спокойствие.
Находя прелесть в волнении больших городов, я плыл в немецкой толпе по Унтер-ден-Линден, напевая мотивом веселого вальса: "зато посмеивался в ус, лукаво щуря взор, знакомый с бурями француз..."
Над улицами гудели аэропланы, сбрасывая в толпу листовки Каппа. Диким зверем раздирали толпу броневики и грузовики с "железными ребятами" Эргарда. Но город - жил, как вчера, как позавчера. Ехали железоколесные автомобили. Звонили трамваи. И тихо дремали на козлах извозчики.
Сторонник Каппа, толстый пивовар, радостно говорил публике о зачинании новой войны с Францией. Над ним хохотали проходившие рабочие. День кончился в некотором уличном возбуждении.
К ночи раздалась команда всеобщей стачки. Берлин потух, лег и умер. Напрасно белый прожектор Каппа шарил по нему, то упираясь в темноту неба, то скользя по улицам. Напрасно ухала и вздыхала артиллерия. И эргардовцы с красными факелами ездили по черному Берлину. Берлин - не вставал.
Берлин - умер.
К утру Берлин гудел. Ощетинился штыками. Выставил пулеметы. Я не знаю, кто рыл окопы, но моя Инвалиденштрассе - изрыта, забаррикадирована. По углам пулеметные гнезда. А каменные заборы Шоссештрассе пробиты, и в дыры уж выглянули "максим" и "гочкис".
Ни воды. Ни света. Ни движения. Ни хлеба. Ни угля. Ни транспорта. Ничего никто не получит. Генеральная Всегерманская забастовка. А из рабочего Нордена чугунным шаром катится гул восстания.
По улицам, ставшим просторными, в Люстгартен текут миллионные толпы. И я нахожу, что человек устроен странно. Чего, казалось бы, я не видал в революции. Ведь даже устал. Довольно бы. А я иду в Люстгартен в толпе и загораюсь ее ненавистью. Хотя немецкая толпа на русскую не похожа.
Немецкая толпа идет без слова. В ногу. Глаза опущены в пятку идущего впереди. Изредка по команде толпа трижды вскрикивает: "Хох! Хох! Хох!" Или: "Нидер! Нидер! Нидер!" Но с ноги не сбивается. Ногу подсчитывает. И смотрит в подымающиеся впереди пятки.
Люстгартен, Унтер-ден-Линден, Фридрихштрассе запружены миллионами никогда не бывавших здесь. Они - с заводов, с фабрик. Над ними плывет море красных знамен. Тут- коммунисты, социал-демократы, профорганизации. И тут с бело-черными прусскими знаменами и императорскими коронами едут сквозь толпу "железные ребята" Эргарда. Они кричат Каппу трижды "хох!", а Эберту трижды "нидер!". Толпа гудит, свищет, сжимает их. Грузовики с бело-черными знаменами ползут сквозь нее, как черепахи.