Скрипки играют в каждом кафе. Веселенькие немецкие скрипки. Они держат такт. И посетители расценивают: хорошо ли под них танцевать. Но эмигрант с настроением не танцует. И нет для него в Европе подходящего инструмента. Скрипка нужна, чтоб схватила за душу, лишила сознания, с рельс сорвала бешеной неврастенией. Такие скрипки были в старой России. Их питомник в Румынии. Но для "Тихого омута" их достали.

Были здесь скрипки-истерички. Рыдая, вырывали душу вместе с карманом. Под них, цыгански дрожа, надорванно пела смуглая женщина:

Пыа-жэ-ми мынэ руку эхы ныа пыращиание.

И коршуном вылетали азербайджанцы в черкесках, с кинжалами, танцуя такую наурскую, что дрожала ресторанная посуда от лихого гиканья:

ассэ! ассэ! ассэ!

Так шло до полуночи. За полночь ресторан становился клубно синь. Угар ходил волнами. Головы людей отламывались. А руки искривленно подпирали их.

Купец Второв был полн воспоминаний. Качаясь со стулом и на стуле, он рассказывал, как "однажды", понимаете ли, приехали мы к француженке, мадам Люси, а меня, понимаете, гвоздем приспичило - я куда, куда, думаю - ну, знаете ли,- в вазу! Так и сошло. А через год в "Яру" сидим с Васькой Прасоловым - она тут как тут - кричит на весь зал: "Voila ce monsieur, que a pisse dans mon vase". И Второв - xo-xo-xo - хохочет.

Скрипки рвутся. Седой скрипач-румын трясет головой, как отцветающей хризантемой. Воспоминания обстают Второва кольцом.

- А морозовскую свадьбу как справляли! В саду гуляли. Сад в пять десятин. Так его бутылками навзничь закидали! А я с Машкой Жихаревой на лихаче по бутылкам по этим - хо-хо - берегись! - кричит в волнах "Тихого омута" Второв.

И скрипки, срываясь, вторят Второву. И снова наурскую не танцуют азербайджанцы, а пол, как иглами, когтят - мягкими чувяками.

Второв смотрит на них, ударяет кулаком в стол и от радости ругается в такт.

- Петр Сидорыч, не выражайтесь,- ласково склоняется хозяин.

Но Второв не видит, не слышит, дайте ему вспомнить Москву. Ах, кабацкие скрипки! Скрипки лентяев, неврастеников, мечтателей, дураков! Вас в приличную буржуазную республику нельзя допускать.

Граждане европейских республик встают в семь. В восемь сидят в бюро. Прийти невыбритым не разрешает директор. А европейский директор - не купец Второв. Брит, бодр, под жилетом - счетная машина. Крепко держит европейский директор своего гражданина.

Директор любит механизм, конструкцию, точность, разграфленность. А тут "человек я иль тварь дрожащая?". Брюки выутюжены, воротничок нов, на машину похож, по воскресеньям спортируешь - человек. Брюки - наволочкой, воротник несвеж, не машина, а рухлядь - тварь дрожащая.

Сименс, Шуккерт, Крупп, Юнкерс, Герлиц - все знают. И Достоевского отошлют в клинику к Фрейду. Нет уж в Европе дурачков с голубыми цветочками. Пусть три немецких гелертера пишут о душе Достоевского. И несколько вымирающих мамонтов читают. Мамонты - не в счет. Европа сидит в бюро. Европейскую музыку делает директор. И всеобщая европейская контора называется штатами машинного равнодушия.

Бедный Петр Сидорыч Второв навзрыд, ребенком, плачет под гитару:

Пыа-жэ-ми мынэ руку эхы ныа пыращиание.

Федор Михайлович Достоевский и фрау Шмидт

Но должен сказать, что любви некоторых немцев к Достоевскому я однажды был чрезвычайно обязан. Жил я у фрау Шмидт на Байрейтерштрассе. Как все квартирные хозяйки, она была истеричкой. Хотя имела мужа - герра Шмидта, который мечтал, что поедет в новую Россию и станет миллионером. Поэтому он учил русский язык и делал явные успехи.

Так как более типичного, чем герр Шмидт, гражданина конторской Европы я не знал, то однажды попросил его описать мне свой день на русском языке. Он согласился с радостью и изложил это так:

"Я надеваю свой шинель, целую свою жену и своих оба сына и уже хожу вниз по лестнице, уже спускаюсь с лестницы, я открываю домашнюю дверь - часы теперь пять минут без половины седьмого. Я вдохну свежим воздухом утренним, солнце сияет ясно, утренняя заря уже исчезла, небо вполне непомраченное, смеющееся весеннее утро, как желанно человечеством.

Я спешю к станции трамвая, жду несколько минут, посмотрея еще раз на дома, крыши, башни - станция найдется на свободном месте,- посмотрея еще раз на место моей родины, и уже подъезжает трамвай, который возит меня в "Ситти", как называется в Англии внутренняя городская часть. Езда продолжается сорок минут - мне снится,- езда продолжается двадцать минут, предполагая, что никакие перерывы в езде состоятся. Редко можно жаловаться на сердитые замедления, редко прибывают седоки опоздалые в контора, редко, что за ведующие имеют повод указать служащих из-за прибытия с опозданием. Ужасно извиниться из-за опоздании, котором ты не виновником.

По большей части читаю я в трамвае грамматические книги - ум свежий по утрам, чтобы много вещей воспринять. Если в трамвайном вагоне мне противосидит восхитительная воспламеняющаяся дама, то я не прочь прервать мое чтение и сделать то, что весь мир делает, т. е. посвящаться в расстоянии молодой даме. Разумеется, что интересно изучать молодых дам, а редко одному суждено иметь такие случаи".

Больше герр Шмидт не мог ничего рассказать. Мы очень подружились с герром Шмидтом. А с женой его - фрау Шмидт - ссорились из-за квартирной платы. Благодаря ее нервному характеру.

Однажды фрау Шмидт даже закричала самым тонким берлинским визгом. Но это было вечером. А утром она стояла в дверях. В руках ее был поднос. На подносе кофе с кухенами. Фрау Шмидт ласково улыбалась и говорила:

- Я была вчера так расстроена чиновником Финанцамта, что позволила в отношении вас грубость. После этого я не могла спать. Я взяла "Достоевски" и читала всю ночь "Брюдер Карамазофф". Когда я прочла о "старец Зосима" - я поняла, что мы все должны любить друг друга. Не сердитесь на меня. Я принесла вам кухены, испеченные для дня рождения герра Шмидта. Давайте помиримся, и вы останетесь у нас жить.

Бедный Федор Михайлович! Если б он, играя на рулетке, знал, что о нем будет написана немецкая книга "Достоевский на рулетке". Если б он знал, что фрау Шмидт будет так спекулировать христианством старца Зосимы, не желая терять 50 месячных марок! Но он этого, конечно, не знал. А право каждого из всякого предмета делать употребление, какое он может.

Я выпил кофе. Съел кухены. Поблагодарил. И счел инцидент исчерпанным. Не скрою, что денег на переезд у меня не было. И я тоже был благодарен Ф. М. Достоевскому.

1920 год

Этим воспоминанием кончается в моей памяти 1920 год. Маленькая жизнь всегда останется маленькой. Даже в 1920 году. А события этого года были громадны. В нем Колчак бежал по Сибири. Деникин - по Украине. Юденич - по Прибалтике. Советы разбили Крым. Английская эскадра уходила из Балтийского моря. Ллойд-Джордж говорил о вредности интервенции. Буденный делал знаменитый конный рейд в Польшу. Президент Франции Дешанель упал в пруд и умер. Вильсон говорил о Пунктах. В Петрограде люди умирали с голоду. В Париже затанцевал балет Дягилева. В Швейцарии родилась Лига Наций. А в Москве Восьмой съезд Советов открылся речью Ленина.

Я же просто жил у фрау Шмидт на Байрейтерштрассе.

И тихо перешел в 1921-й.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: