Нечего было делать, надо было покоряться воде главнокомандующего, которому недоставало постели. Только Платов ле вытерпел и с свойствеявим ему парадным юмором заметил:
— Да май атаманцы, ваше нревесхедителъсгао, из-пед самого Бонапарта достанут вам постельку, теилевькую, — только прикажите, мигом выкрадут.
Беннигсен раздражительно махнул рукой, и войска получили приказ двигаться за Алле.
Как ии тяжела эта адская переправа после усиленной гонки, после бессонных ночей и дождя, хлеставшего двое суток, но солдатик выносит все, как он стоически выносит и самую жизнь свою. Да и что была бы его жизнь без шутки? Хлеба нет, сухарей нет — зато есть шутка: сапог нет на ногах — зато во рту присказка. Шутка — это солдатский приварок.
Речку большею частью приходилось переходить вброд.
— Эй, Заступенко, скидай портки! — кричит статный фланговый товарищу, который, засучив штаны, осторожно шагает по воде, выискивая, где помельче было. — Скидывай скорей!
— На що их сжидатъ, коли я сегодня ще не ив? — отвечает хладнокровно Заступенко.
Солдатики хохочут. И они ведь ничего не ели — ну и смешно… До портков ли тут?
— Как на что? Портками карася либв рака поймаешь — иу и сварим ущицу, поужинаем.
— Овва! вараз сама юшка зробиться.
— Мак? Как, из твоих штанов разве?
— Та так. Вин нам такого жару задаст, що сама оця гаопидска ричка закипит и сама юшка из рыбы зробиться: тоди бери ложку та прямо из рички и иж… От побачиго.
— Ай да хохол!
— То-то хохол! Тоди вси. без штанов будемо… Товарищи хохочут дружно, залпом.
— Молодцы, ребята! — раздается знакомый солдатикам голос. — Перебрались уж…
Солдатики встряхиваются — перед ними Багратион, любимец их, тоже шутник большой.
— Ты что, Лазарев, беа сапог? — обращается ои к стадному фланговому, который острил над хохлом, над Заступенком: — Куда девал сапоги?
— Да мы все без сапог, вашество.
— Как без сапог?
— Точно так, вашество. Были у нас сапоги, да только все казенные.
— Так что ж?
— Без подошов, значит.
— Как без подошов?
— Точно так, вашество, — без подошов… Как обули мы их да пошли в дело — подошвы и отвалюшеь совсем да и сапоги развалились… Так мы их, вашество, и побросали: так-то, босиком, и драться способнее, ногам вольготнее.
— А на гояодни зуби, ваше проходительство, где лучче дратысь, — вставил свое слово Эаступенко.
— Что такое? — удивился Багратион, попросту болтавший с солдатиками.
— Да хохол, вашество, говорит, что голодный солдат храбрее сытого, — поясняет Лазарев.
— Потому вин храбриший, що исти хоче… Солдатики опять смеются. Смеется и Багратион.
— А вы, верно, очень проголодались? — говорит он.
— Очень, ваше проходительство.
— Ну, значит, хорошо драться будете.
— Будемо, ваше проходительство.
Но в это время где-то грянула пушка, за ней другая, третья, четвертая…
— Ну, дьяволы! И договорить не дали! — огрызнулся храбрый Лазарев, видя, как Багратион, понесся по рядам только что перебравшегося через реку войска.
Канонада все разгоралась белее и белее, охватывая полукругом оба крыла нашей армии. Точно с неба или из под земли, раздался этот грохот, а самих, французов не видать да. и ружейных залпы ие слышно.
— Да где они, черти? — слышится в рядах солдат. — И стрелять не в кого.
— Береги пулю, будет в кого, — утешает старый солдат.
— Та се вин нас так лякае, бнснв сын, — поясняет Заступенко.
— Он теперь себе кашу варит, так вот и пужает, чтоб мы ему не мешали, — замечает Лазарев.
— А димонив сын! черти б зъили его батька с квасом!
— Ударимте на него, ребятушки, отымем у него кашу, — предлагает смельчак.
— Нельзя, не приказано.
А канонада не умолкает. Заступенко прав был, говоря, что француз только «так лякает». Наполеон действительно открыл канонаду под Фридландом на рассвете для того, чтоб под ее пугающим прикрытием дать время своим войскам занять выгодные позиции и успеть отдохнуть до формальной битвы.
Если б Заступенко имел хорошую зрительную трубу, то он увидел бы в едва мигающей дали, на небольшом холме, кучку людей на конях, а среди этой кучки маленького, немножко пузатенького человечка с нахлобученною на лоб треугольною шляпою, на которую не походила ны одна шляпа в мире. Заступенко увидал бы, что этот человечек, поднося к глазам зрительную трубу, показывал рукою то по тому, то по другому направлению: то он показывал иногда на него, на самого Заступенко, то на его соседа Лазарева, и особенно вон на ту ворону, испуганно каркающую над русскими пушками, взвозимыми на возвышение. Ух, как каркает проклятая ворона, не к добру!.. Если б Заступенко, наконец, мог слушать и понимать французскую речь, то он услыхал бы, как этот маленький человечек в треугольной шляпе, показывая рукой на Заступенка и обращаясь к окружающим его маршалам, говорит:
— Заступенко (то бишь: «неприятель», да это все равно), Заступенко хочет, кажется, дать битву… Сегодня счастливый день, годовщина Маренго. А знаешь, Заступенко, что за Маренго? Вот сегодня узнаешь.
Маленький человечек, окруженный свитою, состоящею из маршалов и генералов — Сульта, Ланна, Мюрата, Леграна и других, объезжает свои войска и осматривает как свои, так и русские позиции. А русский главнокомандующий давно нашел свою позицию, покойную постель в Фридланде, и покоит на ней свое разбитое болезнями тело. Дурной, роковой признак!.. Беннигсеп но зиаот даже, что он очутился лицом к лицу с главными силами Наполеона, да и никто этого не знает. Знает все один только Наполеон, потому что он везде сам, везде носится его маленькое тело с большою головою, прикрытою треугольною, небывалого фасона шляпою, всюду заглядывает его зоркий глаз, и силы, и движения неприятеля ему так же ясны всегда, как движения шашек на шахматной доске. Это действительно бог, или, вернее, демон войны.
— Счастливый день, годовщина Маренго!
И эти слова императора-полководца вместе с громом пушек облетают всю великую армию, и великая армия наэлектризована, она дышит отвагой и уверенностью в победе.
Стойка и бессапожная, голодная русская армия. Все равно умирать: приказало начальство, ну — и баста. А может, коли кто уцелеет и хлебца достанет, сухарика погрызет, щец похлебает… Куда щец! Да из-за щей русский солдатик с голыми руками на пушку пойдет, без рукавиц черта задавит…
А там все бум да бумм! А стрелять не в кого… Живо-ты подвело…
Но вот заговорили и ближние пригорки, кусты, высокая зеленая рожь. Есть в кого стрелять, есть на кого идти… Словно огненным кольцом обвились французы вокруг левого русского крыла, это их стрелки сыплют свинцовым горохом, чтобы дать возможность развернуться коннице и пехоте… Развернулись, налегли всею массою, давят; в русских рядах то там, то здесь у солдатиков подкашиваются резвы ноженьки, закатываются ясны оченьки. Места упавших заступают их товарищи, смыкаются плотнее, идут лавою… Взять бы эти проклятые, горластые пушки, которые выкашивают целые ряды босоногих и обутых героев, заставить бы их замолчать, и тогда на штыки, врукопашную, как на кулачки, улица на улицу, лава на лаву… Так нет! шибко, смертно бьют проклятые… «Ох, смертушка!» — слышится страшный возглас. «Умираю, братцы!»… «Стой! не выдавай, ребята! понатужься!..»
И отчаянно натуживается мужицкая грудь, как натуживалась она и над сохой в поле, и над цепом на току, и с серпом и косой на барщине, — не привыкать ей натуживаться… Так нет! Не обхватишь всей его силищи, — несосметная она, дьяволова!
— За мной, ребятушки! — кричит Батратион с саблею наголо. — Заткнем глотку вон той проклятой старухе… Вперед!
Ему хочется завладеть одной из самых губительных неприятельских батарей, действия которой производят страшные опустошения во всем левом крыле армий, и он ведет своих молодцов в атаку, прямо в адскую пасть этой батареи.
— «За мной!»
— Вперед, братцы! дружнее! не выдавай! — вторят ему офицеры команд, и также сверкают жалкими клинками сабель.