— Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов… Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве.
Девочкам это очень понравилось.
— Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот… Назовем и мет своего Ваську академиком Миофаговым.
— Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик…
— Так будет, он умный.
— Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? — спросил Сперанский.
— Да совершенно неожиданно… Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: «Да, это, — говорит, — печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка „Слова о полку Игореве“.
— Ну, уж вы сочиняете, — кротко возразил Карамзин: — д совсем не так выразился…
— Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: „Меня, — говорит, — теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием…“ А?
Опять все засмеялись.
— Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал… Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? „Якуна слепого“ какого-то, говорит, нашел, да еще и с „златотканной лудой“, и не понимаю, что это за „златотканная луда“, да и того не могу, говорит, понять, как это „слепой Якун“ мог предводительствовать войском… А я и говорю: „Пойдемте, — говорю, — к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел… Может он, — говорю, — сам жил при „Якуне“ и видывал его… ну, и вытащил из архива.
— В самом деле, — серьезно сказал Карамзин, ни к кому не обращаясь, — меня смущает это место летописей наших: как „слепой Якун“ мог пачальствовать войском, а главное — лично участвовать в бнтве?
— А как же у чешских таборитов был предводителем слепой Жижка? — возразил Держазип. — Он тоже лично участвовал в битвах.
— Так-то так, да все это меня пе успокаивает, — спокойно говорил Карамзин,
— Может быть, впоследствии историки и откроют, что Якун был не слепой, — заметил Сперанский.
— Да, может быть.
— Область знания бесконечна… Бесконечно пространство и время, это так… но и пытливость духа человечо-ского также бесконечна… Теперь вы в недоумении от „слепоты Якуна“, а может быть, лет через пятьдесят найдут наши дети и внуки, что он был вовсе не слепой, — найдут, быть может, и то, кто такие были эти варяги… Вон теперь мы долго ждали сведений о свидании государя с Наполеоном, а через пятьдесят лет, через сто, может быть, за тысячи верст можно будет слушать, что говорят отсутствующие… Могущество мысли человеческой безгранично, — задумчиво говорил Сперанский, гладя головку Лизы, которая стояла тихо, прижавшись к его коленям.
Старик Державин заснул, пригретый солнышком. Седая голова его как-то беспомощно опустилась на грудь, и ветерок играл его седыми волосажи. И это — „певец Фелицы“! Грустно… так могуществен ум человеческий, и так бессильно его тело… Грустно, грустно!
— Это дочка ваша? — спросил Карамзин после общего раздумчивого молчания.
— Да, моя Лиза, названная так в память вашей „Бедной Лизы“.
Карамзин грустно улыбнулся, любуясь обеими девочками. Он вспомнил, когда писалась эта „Бедная Лиза“. Как давно это было!
— А сегодня моя Лиза совсем „Бедная Лиза“, — шутя заметил Сперанский.
— Почему же? — спросил Карамзин.
— Огорчил ее один мальчик-озорник… попрекнул происхождением.
— Тем, что она произошла от Адама и Евы?
— Да, только от семинариста.
— А тот мальчик разве пе от этой пары прародителей производит себя?
— Должно быть.
— У него папа был негр, — удачпо — пояснила Соня. Всем это очень понравилось, но Сперанский погрозил ей пальцем.
— А как ваша работа подвигается? — обратился он к Карамзину.
— Медленно, Михайло Михайлович, — кропотливая эта работа… Каждое пустое известие надо подкрепить, цитатой подковать.
— Да, этих гвоздей у вас много, так и пестрят стра-… шщы цитатами.
— Да чуть ли эти гвозди но больше весят, чем самые сапоги, — иронически заметил Тургенев.
— Что ж, и правда, — отвечал Карамзин скромно.
— Но какой язык у вас богатый! — говорил Сперанский. — Вы положительно творец нашего литературного стиля.
Карамзин предостерегательно показал на спящего Державина.
— Ничего, — успокаивал его Сперанский. — Ведь он не прозаик — поэт.
— А какие вести из армии и от государя? — спросил Карамзин, видимо, желая переменить разговор.
— Да вести не совсем утешительные… Уже одно то ново, что русских бьют, чуть ли не первый раз с начала нашей истории… так кажется?
— Нет, бивали не раз и прежде, — заметил Карамзин.
— В древнее время, может быть?
— Нет, и в последпие два века: и поляки бивали, и шведы.
— Да… Но теперь, говорят, что не так бьет Наполеон, как свои же…
— Неужели? Кто ж это?
— Казнокрады, интенданты да подрядчики… Ну и бездарные вожди.
— Да, с таким чадушком, как Наполеон, нелегко бороться.
— Пигмеям, — пояснил Сперанский.
— А государь что?
— Он, кажется, очарован новым цезарем после личного свиданья… Да и неудивительно — великий гений.
— Ох, сдается мне — плачущий крокодил, — заметил Карамзин.
— Да, но в слезах этих блестят перлы западной цивилизации, а не булыжник обскурантизма.
— Оно так, по цивилизация-то у него стоит на запятках, а не заместо кучера, — возражает Карамзин.
— Лучше, Николай Михайлович, если цивилизация даже на запятках, чем вместо кучера — капитан-исправник… Верьте мне, вы хорошо, лучше меня зпаете русскую историю: когда-нибудь нам придется поплатиться за этого капитана-исправника перед всей Европой… Только тогда Россия будет безопасна от нового крестового на нее похода Европы, когда примет и усвоит себе формы жизни, которые рекомендует всему миру наука… Я скажу вам: не noblesse oblige, a civilisation oblige…[2]
Сперанский говорил горячо, хотя тихо и ровно. Спокойное лицо его оживилось, глаза сделались добрее и красивее. Он много думал над тем, что говорил.
— России многого недостает, — продолжал он, — да, по правде сказать, она еще и не начинала идти этой обязательной для всего человечества дорогой… Даже и Петр на этом пути ничего не сделал, он больше думал о себе.
— Какой же это путь? — спросил Карамзин.
— Кажется, на этом пути с помощью Лагарпа и Сперанского Александр — хотел попробовать сделать первый шаг, — сказал как бы про себя Тургенев, глядя на взморье.
— Нет, — возразил спокойно Сперанский, — я только мечтаю об этом с своею подушкою… с Иеремию Бентамом…
— Это тот, что вы издали?
— Да. Бентам ищет такую форму человеческих отношений, которые дала бы „величайшее возможное счастье для величайшего возможного числа людей“. А я мечтаю. о немножко большем, чем это“.
— Ах, папочка! ты точно стихи говоришь! — наивно воскликнула Лиза.
— Да, стихи, моя дурочка! Это — поэзия директора департамента.
— Какие стихи? Кто стихи сочинил? — очнулся старик Державин. — Директор департамента?
Одно слово „стихи“ будило старого поэта, как труба боевого коня.
— Да вы же сегодня декламировали мне вашу новую оду, — спокойно отвечал Сперанский.
— Да, но я вам конец не сказал… А конец этот пророческий…
— Что ж пророчит ваша ода, ваше высокопревосходительство? — любезно, но с открытой иронией спросил Тургенев, придвигаясь к старику. — Надеюсь, мой вопрос не нескромен.
— О нет! — отвечал старик, довольный, что его сажали на его коня. — Я думал так окончить свою оду:
2
Не положение обязывает, а цивилизация обязывает (фр.)