Гэвин наклонился через стол и положил руки на теплые плечи сына.
— Потому что, Клей, когда я умру, эта долина, а, может, и добрый кусок Территории, будут твоими. Ты — единственный наследник всего этого. Ты вроде как… ну, ты что, сам не понимаешь?.. Ты вроде как принц. — Он откинулся назад и зарумянился, довольный найденным словом. — Да, принц, ожидающий своей очереди занять трон, так сказать. Я не собираюсь жить вечно, и придет день, когда я стану старым и буду годиться только на то, чтобы сидеть тут на веранде и покуривать трубку с Эдом. Вот это и будет твой день, сынок, вот тогда и настанет твое время. Но ты должен к этому подготовиться. И, говоря о подготовке, я вовсе не имею в виду, что ты имеешь право смыться вот так просто, когда ты можешь больше всего понадобиться долине. Разве ты сам не понимаешь этого? Разве долина для тебя ничего не значит?
Клейтон посмотрел в горящие глаза отца, потом опустил взгляд. Он понимал, какой завет передает ему отец сейчас, но не знал, что должен сказать, чем может подтвердить, что соответствует такому долгу. Ему не надо было завоевывать или осваивать долину — отец сделал это до него. Когда Гэвин приехал сюда, земля была врагом — сухая равнина, поросшая чойей и пало-верде, и Гэвин сломил ее волю, подчинил ее себе, лишил ее власти. За эти годы часть окружающих гор лишилась своей дикой свободы, апачи жили теперь в резервации, черный медведь почти вывелся — так что юноша, вырастающий в мужчину, воспринимал ее как место, где он живет, место, которое он любит, — но она больше не бросала вызов его мужеству. И он не хотел власти. Власти во вкусе Гэвина.
Была в нем и другая боль — тайная сила желания. Когда он думал о годах, проведенных в долине, то понимал, что они прошли, теперь он уже не ребенок. Он догадывался, откуда взялось это нечистое чувство, заполонившее его. Путешествие в Новый Орлеан изменило его жизнь. Эти ночи преследовали его. Невинные голубые глаза Доминики, влажная кожа Жинетт… Когда, скажем, он проходил по главной улице городка, направляясь в платную конюшню, и видел молодую женщину, жену или дочь кого-то из ранчеров, то она была для него уже не просто девушкой, идущей через улицу к магазину Петтигрю купить моток пряжи, нет, это было создание из плоти… и ему слышались странные вскрики в темноте. Приступы желания передергивали его, ему приходилось хвататься за твердое дерево коновязи. Вот эта, в простом бумажном платьице, с высоко поднятой головой и красиво изогнутой шеей, вот эта… захочет ли она?..
Стремление к женщинам начало занимать главное место в его жизни. Если поехать на Восток воевать, думал он, то зверь, живущий у него в чреслах, останется в глубине, как в клетке. И если пройти очищение на поле брани, возможно, бес будет изгнан…
Изнемогая от внутренней борьбы, не в силах открыться отцу, сидевшему по ту сторону стола, он поднял голову и сказал:
— Я потом вернусь в долину. Да, когда все закончится. Но сейчас я должен поехать.
— Ты останешься. — Лицо Гэвина налилось краской. — Поработай с Кайли и Риттенхаузом — и тебе достанется твоя доля крови и грома. Я знаю, что тебя тревожит. Ты молодой, и ты думаешь, что в этой долине тебе тесно. Я сделал ошибку, когда показал тебе Новый Орлеан. Но все же останься. Может быть, война придет сюда тоже, и тогда твое место — здесь. А тем временем поработай с Кайли и присмотрись к нему поближе. Это то, что ты можешь сделать для меня — присмотреться поближе к Кайли.
— Да при чем здесь Кайли? Неужели я всегда должен делать то, о чем ты меня просишь? Неужели хоть раз я не могу сделать то, что хочу, что считаю нужным?
— Это обидно, мальчик, — медленно сказал Гэвин. — Ты — свободный человек. Никогда я не держал тебя на коротком поводке, а теперь ты этим злоупотребляешь.
— Нет, нет! Гэвин, вовсе нет! Попытайся понять меня. Разве ты не знаешь, что это такое, когда тебя зуд грызет, и ты знаешь, что если не почешешься, то с ума сойдешь? Вот то, что я сейчас чувствую…
Гэвин рассмеялся, но невесело.
— Это в тебе просто кровь играет, Клей, перебеситься тебе надо. Я-то это понимаю. Тебе почти двадцать лет. Конечно, тебе хочется совершить какие-то поступки, быть мужчиной. Я уважаю это желание. Но, скажу тебе, есть разные способы быть мужчиной. Делать, что тебе хочется, — это не единственная возможность; иногда быть мужчиной означает, совсем наоборот, делать то, что ты обязан делать.
Клейтон молчал секунду.
— А попросту это означает делать то, что тебе хочется, да? — взорвался он.
— Сынок…
— Ты говоришь, что я свободен. Свободен делать то, что ты мне прикажешь? Это не называется свободой. Это называется рабством!
— Придержи язык! — крикнул Гэвин.
— Ладно, я придержу язык. Это, конечно, решит все проблемы, я надеюсь.
Гэвин печально покачал головой.
— Что на тебя нашло, мальчик мой? Где ты научился такой озлобленности? Кто твой новый учитель?
— Никакая это не озлобленность, — пробормотал Клейтон.
Гэвин поднялся и начал набивать трубку. Его обед остался на тарелке, недоеденный. Он зажег лучинку от огня в камине, примял табак в трубке и поднес к нему тлеющий конец лучинки. Пыхнул несколько раз, а потом снова повернулся к Клейтону, и слова его прозвучали мягко, с раскаянием.
— Клей, сынок, поверь мне, я все понимаю. И я бы отпустил тебя, если бы не одно обстоятельство. Я тебе пока не говорил, но скоро мне придется уехать на Восток. Надо кое-что сделать в связи с этой войной. Как только чуть-чуть снизится напряженность, мне придется отправиться в Нью-Йорк. Я не смогу уехать, сынок, если душа у меня будет неспокойна, а душа у меня не будет спокойна, если я не буду знать, что ты остался здесь и присматриваешь за всем. Эд становится слишком старым, слишком ленивым, а Кайли — слишком молодой, и, может быть, слишком ловкий. Ты тоже молодой, но ты — моя плоть и кровь, и тебе я могу доверять. Ты нужен мне здесь. Вот это моя последняя просьба. А дальше — поступай, как знаешь, сам выбирай…
В его словах была такая теплота, такая доброта, столько доверия, что Клейтону захотелось кричать — не от сочувствия, не чтобы извиниться, нет, это было чувство протеста. Почему именно ему судьба назначила быть его сыном и подчиняться его приказаниям? Он твердо посмотрел на Гэвина. Он увидел широкую улыбку на дубленом лице, тонкие выступающие зубы, холод в улыбающихся голубых глазах. Но во взгляде, который он обратил на Гэвина, тоже было что-то столь же холодное и жестокое.
— Хорошо. Ты сказал — сам выбирай, но по-настоящему выбора мне не оставил. Я останусь в долине и буду делать то, что ты мне скажешь. Но я не забуду, что ты вынудил меня к этому. И не вини меня, что бы ни случилось.
С этими словами он отодвинул стул, поднялся и твердым шагом вышел на крыльцо. Постоял там немного, потом кинулся в кораль и оседлал своего коня. Гэвин услышал, как простучали копыта в сторону города.
— Вражда, — мрачно пробормотал он. — Вот так мне довелось дожить до того, чтобы увидеть врага в собственном сыне… — И потом, с наивным простодушием, он уставился на увядающие огоньки в камине и спросил: — Что же я такого сделал, чтобы заслужить это?..
Глава четырнадцатая
Гэвин выжидал вплоть до битвы при Шайло, прежде чем наконец решился отправиться на Восток, в Нью-Йорк. Исход войны решен в пользу Союза, считал он, и теперь уже нет опасности, что она распространится на запад, на территории за Канзасом. Он сообщил Петтигрю, своему городскому глашатаю что его вызывают на Восток некие неназванные и, тем самым, еще более могучие власти — на совещание, суть которого ему запрещено открывать. Предположительно, намекнул он, речь пойдет о будущем статусе Территории в составе Союза после завершения войны.
— Бьюсь об заклад, Гэвин собирается стать губернатором, — сказал Петтигрю своим прихвостням в салуне — и слух пошел гулять по городу.
Когда, наконец, в сентябре он собрался в дорогу, человек сорок — пятьдесят собралось перед гостиницей «Великолепная», чтобы поглядеть, как он садится в дилижанс, отправляющийся в Санта-Фе. Все эти месяцы он обдумывал поездку, готовясь и настраиваясь. Когда наконец он нырнул в дилижанс, решительно выставив челюсть, с прищуренными глазами, вид у него был такой, будто он отправляется на битву, где решается вопрос жизни и смерти.