— Ты первый, — потребовала она, и я начал потихоньку, одно за другим, протягивать ей свою одежду из-под одеяла. Она молчала, и я представил себе, как она готовится ударить меня стулом.
Я стянул с себя свитер с высоким горлом, клетчатую рубашку, вязаные носки до колен и кожаные брюки.
— Господи, какие тяжелые брюки, — заметила она.
— Чтобы поддерживать мою фигуру, — отозвался я, подглядывая за ней из-под одеяла.
Она сидела, в полной экипировке, у изголовья кровати и смотрела на меня. Когда я высунулся, она сказала:
— Ты еще не до конца разделся.
Забравшись обратно под одеяло, я принялся сражаться со своими кальсонами. Наконец я их стянул, прижал на какое-то время к низу живота, потом деликатно протянул их ей — редкий подарок. Я почувствовал, как она задвигалась на кровати, и стал ждать в своей палатке, весь напрягшись, как ствол дерева.
— Не смотри, — велела она. — Если ты посмотришь, тогда все кончено.
«Расстегните все ремешки, „молнии“ и завязки, распакуйте ее!» Или лучше позвольте ей сделать это самой. Но зачем она делает это?
— Кто такой Билл? — спросил я.
— Найди меня, — сказала она, юркнув ко мне под одеяло. — Кто ты такой? — спросила она, садясь так, что ее колени оказались прижатыми к моим, на индийский манер. Она подвернула часть одеяла под себя, загораживая свое загорелое тело от света. На ней все еще были носки.
— У меня замерзли ноги, — сказала она, заставляя меня смотреть ей прямо в глаза и никуда больше.
Но я снял с нее носки. Большие широкие ступни и сильные щиколотки крестьянки. Я засунул ее ступни меж своих колен, прижал их икрами и обхватил руками ее колени.
— У тебя есть имя? — спросила она.
— Богус.
— Нет, серьезно…
— Серьезно, Богус.
— Тебя так назвали родители?
— Нет, они звали меня Фредом.
— О, Фред, — по тому, как она произнесла это, вам сразу становилось ясно, что оно звучит для нее не лучше, чем «дерьмо».
— Поэтому меня зовуг Богус, — сказал я.
— Прозвище?
— Правда, — признался я.
— Как Бигги, — сказала она и самодовольно улыбнулась; она посмотрела вниз на свой золотой треугольник. — Да, парень, я и в самом деле очень большая.
— Ну да, — согласился я, одобрительно погладив ее длинные бедра; ее мускулы напряглись под моими руками.
— Я всегда была большой, — сказала она. — Так что мне всегда прочили великанов. Футболистов и баскетболистов — больших, неуклюжих парней. Как будто так важно быть одинаковыми. «Нужно подыскать кого-нибудь крупного для Бигги». Словно они подыскивали для меня еду. Да и еды мне давали всегда больше чем надо — почему-то всем казалось, что я постоянно голодная. На самом деле у меня очень маленький аппетит. Почему-то все считают, раз ты большая, то тебе надо много есть. Это все равно как быть богатой. Если ты богатая, то все думают, что тебе могут нравиться только дорогие вещи. И если ты большого размера сама, то тебя должно привлекать вес большое.
Я дал ей выговориться. Я прикоснулся к ее груди, подумав о других больших ее частях, а она продолжала говорить, избегая теперь моих глаз и глядя на мою руку с легким беспокойством. До чего он дотронется теперь?
— Даже в машинах, — продолжила она. — Ты сидишь на заднем сиденье с двумя или тремя другими людьми, и они не спрашивают никого, кто поменьше, достаточно ли ему места; они спрашивают тебя, достаточно ли тебе места. Но ведь если трое или четверо набиваются в одну машину, то места никому не бывает достаточно, правильно? Но все почему-то считают, что об этом надо спрашивать исключительно у меня.
Она замолчала, схватив мою руку, крадущуюся вниз живота, и крепко прижала ее.
— Ты не думаешь, что ты должен что-то сказать, а? — спросила она. — Мне кажется, что ты должен мне что-то сказать. Я ведь не шлюха. Я не занимаюсь такими вещами каждый день.
— Мне это и в голову не приходило.
— Ты же меня совсем не знаешь.
— Я, серьезно, хочу тебя узнать, — сказал я ей. — Но ведь ты не хочешь, чтобы я был серьезным. Ты хочешь, чтобы я тебя смешил!
Она улыбнулась и позволила моей руке подняться к ее груди и застыть.
— Ничего, можешь быть чуть посерьезней, чем сейчас, — сказала она. — Ты должен поговорить со мной немного. Ты должен поинтересоваться, почему я это делаю.
— Да, да, почему? — отозвался я, и она засмеялась.
— Ну, я сама не знаю.
— А я знаю, — сказал я ей. — Тебе не нравятся большие парни.
Она покраснела, но теперь позволила взять обе свои груди; ее руки на моем запястье чувствовали мой пульс.
— Ты не такой уж и маленький, — улыбнулась она.
— Но я ниже тебя.
— Ну да, но ты не такой уж маленький.
— Я не возражал бы стать еще меньше.
— Господи, и я тоже, — сказала она, пробежавшись рукой по моей ноге, в том месте, где я захватил ее ступни. — У тебя явно многовато волос, — заметила она. — Я никогда бы и не подумала…
— Извини.
— О, это не страшно.
— Я твой первый нелыжник? — спросил я ее.
— Знаешь, я не так часто сплю с мужчинами.
— Я знаю.
— Нет, не знаешь, — возразила она. — Не говори того, чего ты не знаешь. Когда-то я знала одного парня, который не был лыжником.
— Хоккеиста?
— Нет, — засмеялась она. — Футболиста.
— Но он был большим?
— Ты угадал, — сказала она. — Мне не нравятся большие парни.
— Я ужасно рад, что я не большой парень.
— Так ты проигрываешь всякие записи, да? — спросила она. Это был серьезный вопрос. — Все эти пленки… Но ведь на них ничего такого нет, да? Ты говоришь, что ничем не занимаешься?
— Я твой первый никто, — сказал я и, испугавшись, что она воспримет это слишком серьезно, наклонился и поцеловал ее — в сухой рот, стиснутые зубы, запрятанный язык. Когда я поцеловал грудь, ее пальцы нашли мои волосы, они слегка дернули их — казалось, она хотела оттянуть меня от себя.
— Что такое?
— Моя жвачка.
— Твоя что?
— Моя жвачка, — повторила она. — Она прилипла к твоим волосам.
Уютно устроившись между ее сосков, я сообразил, что, видимо, проглотил свою.
— Я проглотил свою, — сказал я.
— Проглотил?
— Ну, я что-то проглотил, — сказал я. — Возможно, это был твой сосок.
Засмеявшись, она подняла свои груди, приложив их к моему лицу.
— Оба на месте.
— А у тебе их два?
Затем она растянулась на животе во всю длину кровати, добравшись до пепельницы на ночном столике, куда пристроила жвачку и пучок моих волос. Обернув одеяло вокруг плеч, как накидку, я потянулся поверх нее. Не зад, а тыква-рекордсмен! На ней невозможно было лечь ровно.
Она повернулась, так что мы могли обвить друг яруга, и, когда я поцеловал ее, ее зубы разомкнулись. В голубом свете, в котором поблескивал за окном снег, мы прижались под пологом из одеяла рассказывая друг другу о своей неясно какой учебе и еще более неясных впечатлениях о книгах, друзьях, спорте, растениях, предпочтениях, политике, религии и оргазме.
И под жарким одеялом (раз, два, три раза) гудение летящего низко самолета, казалось, уносило нас за пределы этой холодной комнаты, через все эти голубые мили ледника, туда, где мы взрывались, и наши обгорелые части разлетались в разные стороны, затухая, словно горящие спичечные головки в снегу. Мы лежали порознь, почти не касаясь друг друга, откинув в сторону одеяло, пока кровать не остыла и не затвердела, как снежный покров ледника. Затем мы обнялись против кромешной темноты и лежали под одеялом, словно заговорщики, пока первый луч солнца не блеснул на вершине ледника. Наконец его яркое металлическое сверкание прорезало медленные ручейки в морозном узоре на оконном стекле.
И тут в резком солнечном свете расплывчато появилась трясущаяся фигура Меррилла Овертарфа в его собственном одеяле, лицо его казалось серее городского снега, одна рука поддерживала хилый фаллос, а вторая — инсулиновый шприц с тремя кубиками мутной жидкости, чтобы привести в порядок его плохую химию.