Шенбеку казалось, будто каждой фразой, каждым аргументом собеседник загоняет его в угол. Теперь некуда отступать и, припертый к стене, он вынужден стоять прямо, как стоят герои.
— Идет, — чуть хрипло, но тем не менее решительно произнес он.
Курт столь же громко щелкнул каблуками, а затем — не сказав ни слова на прощанье — повернулся и вышел из кабинета.
Все это происходило как раз в то время, когда Дональд Гарвей был ранен немецкой пулей, отклонившейся от первоначального направления благодаря торчавшему в стенке окопа голышу.
В первые дни после ссоры Шенбек молчал. Имел же он право все еще раз как следует обдумать. Право и время. Он прилагал все усилия, чтобы по его поведению никто ни о чем не догадался. Однако семья обратила внимание, что речь ее главы приобрела небывалую строгость и содержание ее изменилось: Шенбек поспешно уклонялся от всего, что имело хоть отдаленную связь с проявлением чувств, если же нечто подобное случалось — а это, разумеется, для нормальных семейных отношений вполне естественно, — он быстро вставал и уходил. Вернувшись через некоторое время, он становился еще замкнутее и строже.
Спустя неделю — полсрока уже минуло! — он попросил тестя, Великого Маннесмана, уделить ему время для частного разговора. С подчеркнутой беззаботностью, чуть ли не небрежно он сообщил, что чувствует потребность сменить удобное запечное существование на деятельность, достойную немецкого мужа. Короче, хочет поступить на активную военную службу.
Он был готов к худшему. Разумеется, старый господин ничему не поверит, станет его высмеивать, что он умеет делать в совершенстве, не останавливаясь перед неприкрытой грубостью, — и «милый Берт» должен будет все проглотить, пока наконец тесть не сообщит ему, что по различным причинам не может удовлетворить его просьбу. А затем не откажет себе в удовольствии приперчить столь желанное завершение своей речи скрупулезным перечнем всех причин, делающих его зятя незаменимым для предприятия; речь пойдет о его незаменимости в обществе как представителя фирмы, как члена клуба и семьянина, однако незаменимость в деле наверняка упомянута не будет.
Ладно, главное — что он, Берт, сдержит данное Курту слово.
Но придя в своих мыслях к такому заключению, он вдруг с удивлением обнаружил, что Великий Маннесман все еще не промолвил ни слова. Только смотрел на него, стоявшего чуть ли не по стойке «смирно». И во взгляде старого господина было столько холодного любопытства, что Берт чувствовал его как почти материализованные прикосновения к щекам, ко лбу.
— Очень жаль.
И голос его был… чем, собственно, он был так неприятен? Вдруг Берт понял: своей непостижимостью. Что старик задумал? Чтобы этот сухарь да кого-нибудь или что-нибудь пожалел?..
— Ты хорошо все обдумал?
Шенбек насторожился. В этом вопросе уже забрезжила надежда на благоприятный поворот дела. А поскольку сам Шенбек того страстно желал, надежда превратилась в уверенность, и он, уже, очевидно, ничем не рискуя, решил еще раз ударить в патриотический барабан:
— Я должен.
И вдруг испугался — стоило ли это говорить? Не было ли это произнесено слишком решительно? Теперь бы поскорее добавить, что таков его моральный долг, что, мол, он послушен внутреннему голосу… (а ведь с «внутренним голосом» уже можно полемизировать!).
— Значит, должен, — старый господин покивал. Потом, согнувшись в кресле, протянул Берту сухую, холодную руку: — Ты удивил меня, мой Милый. Ей-ей, очень удивил. Пробудил во мне уважение. А что касается твоих обязанностей на предприятии, то я отдам соответствующие распоряжения, чтобы все прошло гладко. В этом отношении тебе не о чем беспокоиться.
— Змея, скользкая холодная змея! — вечером того же дня Берт Леопольд Вильгельм выложил все своей жене Герте, слово в слово, ибо разговор с Куртом помнил до мелочей. А что осталось в памяти от встречи с тестем? Рассказывать было почти нечего, но и то немногое, что он запомнил, было достаточно красноречиво.
— Говорит, мне нечего беспокоиться по поводу работы и передачи дел заместителю… — Он чуть не задохнулся от ярости. — А что муж его дочери и отец троих детей, быть может, идет на смерть — это ему безразлично!
Шенбек вновь и вновь возвращался к отдельным местам нынешнего унизительного разговора, не замечая, что повторяется, не заботясь о том, какое впечатление произведут его слова на жену. Не в этом дело! Он хотел убедить самого себя, что ему нанесли смертельную обиду, что его предали самые близкие люди! И в Общегерманском Союзе, и в семье.
Шарманка бубнит и бубнит…
А Герта? Ей уже давно все ясно. Но она знает, что обязана слушать или хотя бы делать вид, будто слушает, — на случай, если вдруг муж взглянет на нее. Неважно, что ничего нового для себя она не услышит, ее роль понятна ей с первых же слов Берта.
В последующие дни Шенбек демонстративно занимается подготовкой к отъезду, к поступлению на военную службу. Объявлена семейная мобилизация, все от мала до велика должны носить вещи, помогать в сборах.
На третий день после аудиенции у тестя Берта положила на стол перед мужем вскрытое письмо с печатью соответствующего militärkommando.[14] Письмо было адресовано фирме, и текст его подтверждал, что просьба дирекции Mannesmann-Werke, A. G. об освобождении лейтенанта запаса Берта Шенбека от воинской повинности по причине его незаменимости на производстве удовлетворяется.
У лейтенанта морских сил Курта фон Лютценфельса все, напротив, прошло быстро и гладко. Спустя неделю он уже мог передать в Киле полномочия и бумаги преемнику, а еще через три дня уже докладывал о прибытии в штабе подводной базы. Его откомандировали на подводную лодку У-123, вверив предписанное число подчиненных.
Это было в день, когда вышедший из лазарета Дональд Гарвей вступил на палубу транспортного парохода «Икар».
Время, пока Гарвей ожидал отплытия, поначалу тянулось, как густой мед: в его медлительности было немало сладкого — будто смотришь на великолепное яблоко, но не спешишь его сорвать, не протягиваешь руку, чтобы продлить предощущение чудесной сладости, которая от тебя не уйдет. Но к исходу третьего дня ожидания ему пришлось призвать на помощь весь свой здравый смысл: если бы он уже был дома, каждая секунда сокращала бы великолепный ломоть отпуска, а теперь отпуск еще весь впереди — целехонький, ненадкушенный. В последующие дни и это утешение уже не помогало, Гарвей усиленно доискивался причин бесконечной задержки и узнал то, что подозревал и сам: судно ожидало полной загрузки. Еще один транспорт раненых — и «Икар» поднимет якоря.
Неделя учебных маневров — и вот уже полный нетерпения фон Лютгенфельс является за первым боевым заданием. В штабе он встретил старых знакомых. Они отнеслись к его настойчивости с пониманием: ведь на парадной форме товарища еще не красовалось ни одной награды.
Фон Лютгенфельс горько усмехнулся: не прикажете ли получить ее за инспекционную службу в Киле?
Хорошо, хорошо, теперь ему представится возможность отличиться.
Патрулирование? Это не для него.
Тогда дальняя разведка?
Он не новичок, хоть несколько месяцев и провел на суше.
А что бы он предложил сам?
Фон Лютгенфельс ответил без промедления: Ла-Манш!
Командир базы подводных лодок — ибо дело в конце концов дошло до него — с сомнением покачал головой:
— Риск слишком велик.
Фон Лютгенфельс любит рисковать!
— Я имел в виду не вас, слишком велик риск для подводной лодки.
Фон Лютгенфельс обо всем информирован. И все же?
Да, да, как раз поэтому. Если он отправится в плаванье на подводной лодке, то на ней и вернется. Ла-Манш, только Ла-Манш! Не станет же фон Лютгенфельс объяснять «старику», что ему нужен уничтожающий козырь в игре со свояком!
14
Военное ведомство (нем.).