— Выходит, ты против каких бы то ни было погребальных обрядов, заупокойных молебнов и тому подобных вещей.

— До того момента, как я попал сюда, я был таким трусом, что подавлял в себе все, что сейчас говорю и что так или иначе во мне существовало, я принимал участие во всех похоронах, родственных и воинских. О последних нечего и говорить — они проводились в полном смысле слова формально, строго по установленному регламенту, без всяких проволочек. Хуже было с гражданскими похоронами. Там в первую очередь действовал взаимный контроль всего рода, весь клан присматривал, не отсутствует ли кто, а если да — то почему. Одновременно распределяли пришедших по рангам и выставляли им отметки. И кроме того следили, кто как одет, в особенности тут проявляла активность женская часть общества: «Эта шляпа к такому случаю совершенно не годится!», «Ты видишь ее платье? Она ходит в нем на все похороны», «И не стыдится прийти сюда со своим… ведь развод еще не оформлен!». Это произносится вслух. Но обмен мнениями происходит и беззвучно в черепах тех, у кого они, в отличие от покойного, еще облачены живой плотью. Я имею в виду шевелящиеся в мозгу мысли, которые на похоронах выглядят примерно так: «Просто ужас, как долго тянется эта канитель! Мое тесто дома наверняка перекиснет… Если муж узнает, что я пошла на похороны, он не преминет этим воспользоваться… Нет, пожалуй-таки придется заказать портнихе…»

— Доля правды в этом есть, — Габерланд протянул Комареку руку с пустой рюмкой. — Но что, скажи на милость…

Однако Комарек, уже вошедший в раж, не позволил себя прервать:

— Все это вместе взятое еще ничего не значит. Речь о другом: погребальные обряды в существующем до сих пор виде просто бесчеловечны, это жестокое, мучительное издевательство над близкими покойного. Разумеется, если они его любили. Только представь себе: выставленный на обозрение труп, церемония в кладбищенской часовне, речи и отпевание, окропление гроба — ну разве ж это не гвозди, вбиваемые в сердца близких? И каждый саднящий удар им внушает: поймите, он умер, умер! Вы оставите его здесь, в земле, и уйдете, и его с вами больше не будет! Его вообще не будет! Все кончено, кончено!! А вокруг — толпа соболезнующих, и даже если они совершенно искренне выражают вам сочувствие, все равно козыряют ножом рану, рану, которая еще так свежа, так кровоточит… А ведь есть и такие, кто, соблюдая различные формальности, делают все это лишь по светской обязанности, в данном случае приобретающей уродливые, совершенно уродливые формы! Да я и сам видел, сам не раз во время таких обрядов наблюдал за действительно близкими покойному людьми, чувствующими себя покинутыми, до глубины души потрясенными. Я знаю, знаю, говорят, будто участие «сопереживающих» утешает или даже придает силы. Черта с два! Только вспомни черную вуаль, которая прилипает к залитым слезами щекам вдовы или матери, вспомни их горестные причитания, обмороки…

— Что же ты вместо этого предлагаешь?

— Что? Я тебе скажу: там, дома, я бы, пожалуй, не смог ответить на твой вопрос, но здесь… Может быть, это и естественно, но здесь смерть научила меня чертовски ценить жизнь. Так вот что бы я предложил… Ты имеешь в виду мирное время, не так ли? Все чрезвычайно просто (разумеется, если речь идет о подлинных чувствах): коли уж проявлять их, то только по отношению к живым. Хочешь подарить цветы? Вложи их в живые руки, а не вплетай в погребальный венок. К чему все эти идиотские золотые надписи на лентах — скажи доброе слово человеку, пока он жив, пускай порадуется!

— А что же вместо похорон? Тело куда-то нужно деть!

— Никаких похорон, никакого истязания близких, ничего! Мертвое тело наидели… — до чего трудно выговаривается! — наиделикатнейше и как можно быстрее убрать с глаз долой и ликвидировать. Тайно. Тайно, без участия и ведома тех, кто особенно ранен болью и горечью утраты. Ни к чему усугублять их муки.

От удивления Габерланд только качал головой:

— То ли я прежде недооценивал тебя, то ли война действительно так тебя тряхнула…

Но Комарек не дал ему договорить:

— Война! Раз ты говоришь «война», я должен тебе ответить, что при всем огромном перевесе всяческих мерзопакостей она имеет и одно явное достоинство, пожалуй — одно-единственное: взмахом руки… взмахом руки какого-нибудь командира орудия или нажатием указательного пальца на спуск винтовки одновременно с жизнью ликвидируется и весь похоронный маскарад. Здесь сразу — труп в землю, а домой придет только листок с печатным соболезнованием корпусного начальства: «Ваш сын или муж… на поле брани… примите искреннее соболезнование…» И никто, ни одна вдова не попытается спрыгнуть в могилу мужа, ничье сердце не надорвется от жалобного пения тромбона: «Освети последний путь, солнце золотое…» Ничего! Где-то в неведомой стране, под крестом, без креста, какая разница… просто исчез. А вы, те, кто остался, вспоминайте о живом. О живом! И делайте, чего не успел доделать он…

— Выпей еще!

— Этого я в себе не утоплю никакой водкой. — И все же Комарек не отказался от новой рюмки. — Ты только представь себе нашего Помидора! Вспомни, как папаша пытался освободить его от военной службы, как, наверное, тряслась за него мамаша! Ведь я не могу себе представить его иначе, нежели этаким послушным, воспитанным ребеночком. А теперь — что, если бы он умер в мирной обстановке? Как бы терзались близкие во время всех этих церемоний! А так — получат бумагу. Хоть и с извещением о… просто о случившемся. Бумага — всего лишь бумага, насколько она легче, чем гроб! Чем гроб, с которого снимешь крышку, а там… Ты понимаешь? Понимаешь?

В этот момент в блиндаж вошел фельдфебель Мадер и, отрапортовав о своем прибытии, подал обер-лейтенанту Комареку телефонограмму из штаба полка: необходимо позаботиться, чтобы труп кадета Яноша Немета был, как предписано, уложен в гроб и незамедлительно отправлен на станцию, а оттуда в Будапешт по прилагаемому адресу…

Лейтенанту запаса Габерланду стоило немалого труда, чтобы подавить в себе неожиданный приступ гомерического смеха.

6. ИЗ ДНЕВНИКА ВОЛЬНООПРЕДЕЛЯЮЩЕГОСЯ ЯНУРЫ

1

«Никогда я не предполагал, что начну свой дневник с описания капитана Брехлера фон Просковиц! Но слишком уж я ему обязан, он был той последней каплей, которая переполнила чашу моей авторской сдержанности. Herr Hauptmann[4] стал причиной возникновения сего дневника прежде всего потому, что являет собой квинтэссенцию австро-венгерской монархии, причем настолько в этой роли выразителен, что невероятно жаль было бы его не описать. Он прямо-таки вопиет, чтобы я не упустил такой возможности.

Приходится преодолевать в себе множество противоречивых чувств, граничащих с отвращением к деятельности, для которой я не нахожу в себе достаточных склонностей. По всей вероятности, я умею наблюдать окружающее, но путь от восприятия к выражению — вот в чем загвоздка. Впрочем, оставить свидетельство очевидца я хочу — слов нет. Да это и естественно в такой необычной, такой исключительной ситуации, как война, а портрет господина капитана явно имеет к ней прямое отношение. К сожалению, последним исчерпываются все благоприятные предпосылки для литературного творчества. Единственный мой опыт в этой области — письма. Письма… Прекрасная идея!

Вместо дневника я буду писать письма, это, собственно, как разговор, они ведь рождаются из потребности что-то кому-то сообщить, только от обычной корреспонденции мои письма будут отличаться тем, что останутся неотправленными. (Впрочем, и это имеет вполне солидную традицию — взять хотя бы письма поэтов эпохи Ренессанса, предназначенные прямо для печати, что в моем случае исключено.) Но хоть я и не собираюсь вверять свои творения полевой почте — писать для господ цензоров занятие, не слишком меня привлекающее, — все же я должен придумать для себя какого-нибудь вполне определенного адресата, чтобы возникло ощущение прямого контакта, а это для корреспонденции совершенно необходимо.

вернуться

4

Капитан (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: