Глебка сорвался в сон, как в новую бездну. С ним и раньше такое случалось — совсем недетские видения во сне, взрослые чьи-то слова, от чего-то предупреждавшие, что-то поясняющие, смутные знаки и намеки.
Странно, но в этот раз он видел нарядный летний холм, усеянный разноцветными коврами одного и того же нечастого у них цветка — шафрана. Фиолетовый и темно-синий на соседних луговинах, во сне он был еще и темно-малиновым, палевым, ярко-желтым, а то и совершенно алым. Глебка поднимался по пологому склону холма, и ему было хорошо, счастливо — рядом кружились необыкновенно красивые бабочки, по виду как будто совсем обычные, местные, капустницы и шоколадницы с оранжевыми и белыми пятнышками, только очень крупные, раза в два, а то и в три больше, чем взаправду.
Глебка шел по цветам, они раздвигались под его ботинками, не ломаясь, а сзади смыкались вновь — так что он ни одного стебелечка не сломал.
Он поднялся на вершину. Теплый ветер ровно поддувал со всех сторон. Со своей противоположной стороны холм был таким же пологим, но там, где эта пологость завершалась, был глубоченный обрыв, внизу блестела стеклянная речка и стоял лес — но не летний и теплый, как этот цветастый и праздничный холм, а осенний, ярко-рыжий, с красным кое-где отливом, и этот лес упирался в дальние черные горы, похожие на как бы вырезанный из бумаги далекий фон.
Глебка почему-то знал, что путь его лежит к этим дальним горам, но ума приложить не мог — как спуститься к речке по отвесному обрыву. Надо было двигаться вперед, это ясно. Но как двигаться — подсказка отсутствовала. Намека даже не существовало, как соединить эти пространства.
Поэтому Глебка просто стоял наверху, оглядываясь вокруг, любуясь праздничным полем многоцветного шафрана и не зная, как быть.
Проснулся со странным, каким-то цветным предчувствием. Вчерашнее не забылось, нет. Оно просто отодвинулось, отошло, утонуло в нарядном сне.
Зная, что не готов к ответам в классе, Глебка тем не менее шел бодрым, даже радостным, спорым шагом. Чего-то нашептывал под нос. Даже подсвистывал.
Кругом не озирался, не глядел — все было старым, привычным. Мельком вздернул голову, и все в нем рухнуло. Навстречу торопливо шагал Борик. А рядом с ним — Марина. Глебка глядел, забыв обо всем и ничего не ощущая. Этого не могло быть! Никак! Борис похоронен на городском кладбище, он погиб смертью храбрых. Но вот он идет навстречу. И смотрит на Глебку.
И вовсе не улыбается, как положено, а плачет.
Ни один мускул не дрогнет на его ровном, гладком, хотя и посеревшем лице — просто катятся слезы из глаз.
Он не подбегает. Он подходит тем же ровным, хотя и быстрым шагом, которым шел, и молча, крепко прижимает Глебку к себе.
Глебка тыкается носом в жесткую офицерскую пуговицу, царапается о нее, но ничего не замечает, и тоже плачет, хотя ему хочется кричать. Но вместо этого из него вырывается какой-то сдавленный хрип.
Так они стоят посреди утренней, смурной улицы, крепко обнявшись, два брата, уже не так сильно отличимые по росту, очень разные по своей одежде — один в новенькой ушанке с кокардой, в куртке, в щегольских, особенных каких-то ботинках, другой же в своем школьном бедном пальтеце с цигейковым воротником, в шапчонке, между прочим, с Борискиной головушки — да и пальтецо-то его, братово когда-то, и они молчат, трясутся только оба от неслышимого — но радостного ли? — плача.
А рядом то ли приплясывает, то ли притопывает, то ли просто мается молодая женщина, Марина, а глаза у нее совсем окатые, растопыренные, но и радостные же, восхищенные, ополоумевшие.
Она держит в руке спортивную сумку, поглядывает на народишко, чутко сбежавшийся вдруг откуда ни возьмись — из магазинчиков, подъездов, каких-то уличных щелей на чудо чудное потаращиться, подивиться, поспрошать друг дружку, да негромко, чтоб не слышал тот, кого похоронили, — что ж это за такое, как ж это так?
Бориска отпустил Глебку, чуточку отодвинул и, разглядывая его, изучая перемены в резко подросшем брате, не ему сказал, а народу, сбежавшемуся на чудо.
— Да жив я, жив!
И засмеялся. Но совсем не радостно засмеялся…
5
Из суматохи первых суток запомнились две составные: чудесность и растерянность.
Откуда растерянность, объяснять не следовало — несколько раз Глебка встречался глазами с Мариной, но она взгляда не отводила — улыбалась ему ясно, без всякого намека, и Глебка понимал, что она-то промолчит. А он? Сам-то он как себя должен вести, и может ли между братьями быть такого свойства ложь? И что же делать? Сказать? Признаться? Но как это сделать?
Так что, как бы ни твердо вела себя эта взрослая женщина, он, напротив, никакой уверенности в себе не чувствовал и как вести себя, не знал.
Чудесность Бориного возвращения тоже странной была. То есть — нет, конечно, чуду нельзя не поражаться, да еще такому. Но Боря что-то явно скрывал.
Он рассказал всем, кто собрался за поспешным домашним столом, что были они с тем, неизвестным ему парнем, однофамильцы. Троих ребят, и его среди них, захватили в плен. Больше года они провели в подвалах, несколько раз их переводили в новые места, но всякий переход происходил ночью, и он даже сказать не может, где был и как звали людей, у которых они жили, потому что они так и не сказали ни слова по-русски.
— Тебя за границу вывезли? — охала мама.
— Нет! — он мотал головой и прятал глаза.
— Что же это за нелюди? В России — и ни слова по-русски? Такие есть?
— Еще сколько!
Чтобы больше не допытывались, не мучили его, Борис коротко и сухо объяснил, что два его товарища, рядовой и старшина, погибли — один от страшной дизентерии, потому что кормили их хуже собак, а второго просто пристрелили и заставили Бориса, опять же ночью, закопать его в лесу, точнее, в густом горном орешнике.
Работать их не принуждали, просто держали в подвалах, и Борис предполагал, что держали их для обмена, если кто-то из их полевых командиров, в свою очередь, попадет в плен к федералам. Но таких случаев что-то не подворачивалось, возможно, быстрее меняли тех пленников, кто находился поближе к местам стычек, и по тому, что кормить стали еще хуже, он понял — предложение об обмене так и может не состояться, а его просто убьют и зароют в лесу.
Глебка, да и все остальные, — а за столом, кроме близких, собрались, конечно, и детские дружки, в мужиков выросшие, каждый со своей судьбой, взрослый же народ, — слушали Борину повесть как пересказ какого-нибудь боевика из телика. Однако не верить в жуткую и поразительную правду этого рассказа было невозможно, и в домике, несмотря на щедрую выпивку, стояла трезвая тишина.
Борис был ранен, и неслабо, в левое предплечье, он потерял сознание, что и оказалось причиной плена, и все же удачей: крови потерял немало, но мог идти.
Двоих, раненных в ноги, "юги" пристрелили прямо на месте.
Оклемавшись, чуть окрепнув, Борис принял решение бежать. Документов, естественно, не было никаких, их отняли сразу, потом увели далеко в горы, туда и дорог-то нет, одни тропы, ну, а зимой вообще не доберешься — снегу по грудь, и сами-то "юги" не сильно нос из домов своих высовывают — вот в это-то время и решил он рвануть.
Уверенные, видать, что бежать ему некуда, хозяева не очень надежно запирали подвал, днем так и вовсе не запирали, и под утро, в темноте, он выбрался на волю.
В последнем пристанище своем, при входе в подвал, он давно приметил заброшенные лыжи с древними креплениями системы "лягушка", и пару старых бамбуковых палок. Не исключено, что их доставили сюда в пору теперь уже давней советской власти, и кто-то когда-то пробовал на них ходить. Наверное, их должны были сжечь в печке, да, на его счастье, не успели.
В общем, лыжи эти Бориса и спасли. Он ведь тренировался в гонках по биатлону в своем десантном училище, да и в детстве, в Краснополянске, лыжи для ребят дело привычное.
Он выбрался из подвала, потихоньку вытащил лыжи с палками и выглянул наружу. Валил густущий снег. Не надевая лыжи, не тратя времени, Борис побежал вниз по склону, к краю селения, и ни одна собака не взбрех-нула — все звуки поглощал снег, стоявший стеной.