Луговина была испохаблена, изрыта, изломана. Земля — перепахана и обесчещена.
Глебке захотелось заорать этим чужакам, что здесь поле, берег реки, еще немного, и оно покроется чудными простыми цветками, без которых не бывает ни красоты, ни лета. Но попробуй — крикни.
Ублюдки в кожанах подперли к берегу речушки, встали неровным рядом на самом краю, не уставая газовать. Сзади они казались черной стаей неземных тварей, которые как будто переговариваются между собой.
Постояв так и полюбовавшись заречными далями, поглазев своими пучеглазыми фарами на прошлолетошные стога, темнеющие вдали, на округлые березовые рощицы, порычав на крайних тонах и разъярив себя, живая эта черно-прогорклая стая разделилась на множество частей. Первая, самая горластая, найдя сход к воде, осторожно, но уверенно спустилась к ней и, зарычав, зафыркав, с гомоном и воплем вылетела на той стороне речки. За ней кинулись и другие, и через какие-то краткие минуты всё это рычащее воинство летело по бездорожью на другом берегу, тоже весеннему и мягкому, выплевывая из-под колес грязные струи.
Глебка пошел вдоль речки, по любимой их луговине.
Ну, что ему эта земля? За последний год бывал тут, может, пару раз, да и то — мячик попинать. Потом посидеть, поваляться. Ничейный кусок. Просто поле на берегу, покрытое сорной травой, никем ни разу не ухоженное за все время своего существования. Но это было их поле. Поле их детства. Глебка просто любил свой берег, просто радовался травинкам, тут произраставшим, зонтикам и щавелю, прибрежным лопухам со светлой изнанкой, кустикам овсяницы и всем тутошним своим землякам и любимцам — мелким кузнечикам, простодушным бабочкам двух главных пород — капустницам и шоколадницам, майским жукам с зелеными тяжелыми крыльями, залетавшим по весне в эти, в общем-то, не родные им места. Здесь нужно было тихо ходить, тихо лежать, тихо думать, наслаждаясь чем-то неведомым, неопределенным, чему имени нет, но что так прекрасно!
И вот теперь все снесено, срыто, раздавлено. Глебка наклонился, подняв свиток из сухой травы — простенькое птичье гнездышко, а из него выпал
мертвый птенчик. Он не был раздавлен, просто мертвый, неживой, а над Глебкиной головой, теперь во всем его считая виноватым, кружилась и плакала матушка-птаха.
С километр, наверное, длиной было это вспаханное и изуродованное мотоциклами поле и метров пятьдесят шириной. Дальше — вверх и вниз по течению — земля стояла прежней, нетронутой, тихой и шумной сразу — там пели птицы, скакали кузнечики, шуршали полёвки. Притихшее было окружение продолжало существовать как ни в чем не бывало, да и эту землю — Глебка знал истину — через неделю затянет травой, и все, что ей принадлежит, ей же и вернётся. Может быть, кроме этого крохотного птенчика, которого не раздавили, нет, который, наверное, просто от ужаса умер, называемого людьми контузией, шоком, стрессом.
Слезы сами наползали на щеки.
За что же это? Какое право у них? Вот так, безжалостно, приехать на чужую — ну, пусть ничью! — землю и все тут раздавить, растоптать? Что это за право такое? Кому дано? Тем, у кого мотоциклы черные, красивые, убийственно дорогие? У кого власть? Сила? Деньги?
Ну, а если у него ничего такого нет и никогда не будет, значит — что? Силы нет? Права нет?
Глебка не понимал, что с ним творится. Никогда с ним такого не происходило. Он медленно, спотыкаясь, обошел не свое поле на берегу речки по имени Сластёна, отер свои совсем детские слезы — эх, паренек! — выдохнул глубоко застрявшую в груди недетскую тяжесть.
Разноголосый мотоциклетный треск снова возник вдали, быстро приближаясь, — и вот чудище опять появилось в поле на том берегу. Глебка, не чуя сам себя, схватил с земли увесистый булыжник. Наверное, машины снизу, из-под земли его вывернули своими бешеными колесами.
Неполных шестнадцати лет от роду, один, с дурацким камнем в руке против рычащей мотоциклетной своры… Безумие это было. Чистой воды!
И встал-то он неудобно, почти на берегу.
Мощные звери, заляпанные грязью, выскакивали из воды и запросто могли его сбить. Но мотоциклисты были умелые мастера, прямо перед Глебкой, ни слова ни говоря, выворачивали и, сделав несколько метров, останавливались, выключали двигатели. У них появился неожиданный повод передохнуть.
Сказать честно, пыл сошел, и Глебка был готов бросить этот дурацкий, неизвестно как попавший в руку камень, но теперь это выглядело бы смешно. Когда последний двигатель стих, он крикнул изо всех сил:
— Здесь нельзя!
Он крикнул это в сторону каски, которая показалась ему странно знакомой. Лицо водителя закрывали мотоциклетные очки, а нос и рот закрывал косой угол черной косынки.
Тот, кому он кричал, поднял очки и сдернул свой намордник: это была она. Та, с автовокзала. Спросила громко, но вежливо:
— А ты что — поля сторожишь? Колхозник? Удивительно, но Глебка нашелся что ответить:
— Это! Собственность! — и прибавил от фонаря: — Частная! Ответ в духе времени.
Светлые брови девицы поднялись домиком. И она спросила Глебку:
— Фермер, сын фермера? — Улыбалась без всякой иронии. Он кивнул. И тогда она спросила еще:
— Это ты нес масло "Баллистол"?
Глебка кивнул. Девица громко крикнула Глебке и, выходило, всем остальным:
— Приносим извинения! Территория охраняется!
И никакого внимания на булыжник, будто это и должно быть так: парень имеет право встретить мотоциклетную орду с камнем в руке.
Звери взревели, развернулись, плюнули опять гарью и грязью и стремительно умчались. Через минуту о них уже ничего не напоминало. Кроме изуродованного берега.
Еще через мгновенье ветерок сдул и гарь. Ясный тонкий месяц присел на черный силуэт дерева.
Новый месяц — новая жизнь.
4
Борис приехал на другой день, без всяких предупреждений. Когда Глебка пришел из школы, брат сидел, развалясь, на завалинке, выходящей не на улицу, а в огород — легкая куртка, под ней майка с рукавами и каким-то детским лейблом. Был он подвыпивши, но слегка, в руке держал плоскую бутылочку с французским коньяком — сразу протянул ее Глебке, без всяких предисловий.
Глеб отмахнулся, надо было еще уроки учить, да и вообще — десятый класс, а у него все не клеится, но, главное, ничего он не знает про себя: что дальше, куда? Вздохнув, присел возле брата, кое-как поведал ему об этом.
— Вот ты знал, куда шел, — закончил слегка завистливо, — а я ни черта в этой жизни не понимаю.
— Куда шел — знал, — вздохнул Борис, — а вот куда пришел? Не дай тебе Бог… А в жизни и я ничего не понимаю.
Они поглядели друг на дружку, рассмеялись.
— Ничегонепонимаки! — придумал Глебка.
— А наша завалинка — ННП, — подыграл Борис. — Ничего непони-мательный пункт.
Опять посмеялись. Борик прихлебнул, зажмурился, потом сказал:
— А теперь понаблюдай. Там, в ограде, банка с маслом, которую ты тащил, давай ее сюда. Ну, и еще газетку какую завалящую. Даже две. Ну, и посудину пластмассовую, вроде тазика.
Пластмассовой Глебка не нашел, а ржавое железное ведро раздобыл, подтащил авоську с блестящей банкой. Борик ее установил вниз головой, отвернул крышку. Оружейное масло полилось густой медовой струей. Но его оказалось маловато. Может, только половина емкости. Боря попросил Глебку ведерко отставить, прикрыть досочкой, потом вынул из куртки десантный нож, аккуратно приставил к краю дна, стукнул ладонью, острие неглубоко провалилось внутрь, и Боря аккуратно вырезал жестяную плашку. Потом опрокинул банку вновь, и со дна вылетел довольно приличных размеров кирпич, упакованный в пластик, потом в картон и еще раз в пластик, совсем плотный, мутный на просвет.
Боря вскрывал упаковочные слои один за другим, и, наконец, Глебка ахнул, не поверив: перед ним лежал брикет плотно упакованных долларов. И в самом деле, похожий на кирпич.
— На, — сказал Борик, — подержи!
Глебка покачал его на руке — ладонь разом вспотела.