Нет, покачал головой Киселис, в городскую думу он не имел права выбирать и вообще не участвовал в политической жизни.
— О, — воскликнула Малая, — хозяин лавки, коммерсант, и не имел права! Объясни это молодым, а то есть такие, которые думают, что никто им ничего не давал и все само упало с неба.
— В четырнадцатом году, в июле, — улыбнулся Киселис, — я должен был получить, через полковника Котляревского, партию лионского басона. Теперь из басона в моде остались только кисти и бахрома на флагах, а тогда были аксельбанты, позумент, галун…
Киселис поднял брови, глаза стали круглые и веселые, как от вишневки с водкой. Потом он вдруг икнул, раскрыл рот, вышел долгий, не похожий на храп, шуршащий звук, глаза остановились и сделались, как будто стеклянные.
Клава Ивановна побежала за доктором, чтобы Киселису сделали какой-нибудь укол, но доктор, когда взял его руку, сказал, что укола не надо. Клава Ивановна села на табурет, пригладила Киселису ладонями волосы, поцеловала его в лоб и вдруг заплакала. Она пробовала удержаться, закладывала пальцы под зубы, царапала ногтями щеки, но боль не помогла.
Няня принесла простыню, доктор сам накрыл покойника и велел всем выйти. У Клавы Ивановны подкашивались ноги, возле дверей она остановилась, повернула назад, подняла простыню, провела пальцами у Киселиса по щекам, поцеловала его в губы и тяжело застонала:
— Он такой одинокий, никого не имеет, он такой одинокий.
На другой день Киселиса привезли домой. У него была хорошая, метров десять, солнечная комната; когда посередине поставили гроб и с обеих сторон стулья, она показалась меньше, но все равно, сказала Дина Варгафтик, иметь такую комнату на одного человека — многие могут только мечтать.
— Дина, — покачала головой мадам Малая, — это не красиво: в доме покойник.
Колька, Зюнчик и Ося получили от Клавы Ивановны личное задание пройти по этажам и сказать, что выносить будут в три часа. Мальчики стучали в двери ногами и громко кричали, чтобы хозяева хорошо слышали, а те цыкали на них и приглушенными голосами требовали приличий хотя бы в такой день.
Подходить к гробу детям не разрешали: за свой век они еще успеют насмотреться. Мальчики стояли в коридоре, потом Колька принес три свечи, и со свечами они прошли к изголовью.
Старик Киселис лежал, как живой. У него было спокойное доброе лицо, совсем не такое, как раньше, когда они кричали ему: лишенец, получай обратно право голоса! Он замахивался на них своим зонтиком, и теперь нельзя было понять, почему они убегали от него.
— Человек пришел и ушел, как будто его не было, — шептала Аня Котляр, — а пока жив, думаешь, так всегда будет.
Ося плакал, Зюнчик и Колька тоже плакали. У Киселиса было спокойное доброе лицо, они смотрели и старались его не видеть.
В три часа дня Киселиса вынесли во двор, гроб поставили на стулья, застеленные рядном, и стояли молча, пока не пришел Иона Овсеич.
— Товарищи, — сказал он, — сегодня мы провожаем в последний путь старейшего жильца нашего дома, который видел это место, когда здесь еще не было камней, по которым мы ходим, крыши, под которой мы живем, — когда здесь была одна голая земля. Большую часть своей жизни Абрам Киселис жил в условиях царизма, и сегодня мы не будем вспоминать, что не все в жизни покойного тогда нам нравилось. Советская власть не мстила ему, наоборот, она дала ему хорошую светлую комнату, а также работу по специальности в галантерейном магазине, который он содержал в свое время на правах хозяина, другими словами, эксплуататора. А год назад она полностью восстановила его во всех гражданских правах, так что не осталось никакой разницы с остальными трудящимися. На старости лет он был совсем одинокий: единственный брат, Лазарь, в девятнадцатом году убежал за океан, в Америку. Но никто с этим не считался, наоборот, товарищ Малая навещала его до последней минуты, и он умер у нее на руках. Человека не забыли, он мог почувствовать заботу людей, и он готов был ответить на эту заботу, но смерть помешала ему. Когда оставалось жить буквально секунды, он, бывший коммерсант, с горечью вспоминал, что не имел права выбирать даже в городскую думу. В последний миг, перед смертью, человек понял больше, чем за всю свою жизнь. Прощай, дорогой сосед. Прощай, Киселис.
Клава Ивановна расправила черное покрывало с серебряной шестиконечной звездой, мужчины подняли гроб на плечи и пошли к воротам. Здесь стояла маленькая черная подвода с черным передком, черными колесами, черными лошадьми, низкие бортики не давали гробу сползать в сторону.
На кладбище дорога шла по улице Карла Маркса. Когда пересекали проспект лейтенанта Шмидта, встретили роту красноармейцев. Рота шагала в гарнизонную баню, бывшую Исаковича, и пела про щи горячие да с кипяточечком, про штурмовые ночи Спасска и волочаевские дни, а перед похоронами остановила песню: слышно было только, как топают по булыжной мостовой тяжелые красноармейские сапоги.
— Дай бог, чтобы никогда не было войны, — прошептала Аня Котляр.
Дина покачала головой — если бы это зависело лишь от нашего СССР — оглянулась по сторонам, наклонилась поближе к Ане и сказала: между прочим, Исакович, который был караим, держал не только бани. Говорят, он имел еще три или четыре бардака, один — в Красном переулке. В этом переулке целый квартал занимали бардаки, ход был прямо с Дерибасовской.
— Какой ужас! — Аня закрыла лицо руками. — Возле самой Дерибасовской — и люди не стеснялись туда ходить!
— А наша мадам Орлова, — пожала плечами Дина.
— Перестаньте! — возмутилась Аня. — Я не верю.
— Она не верит, — Дина толкнула Аню в бок. — От этого никому ни холодно, ни жарко. Красный переулок до революции тоже назывался Красный: возле каждых ворот висел красный фонарь.
Яма для Киселиса была в левом углу от входа: справа оставался памятник писателю Менделе Мойхер-Сфориму от Одесского губисполкома, братская могила жертв еврейского погрома 1905 года, со стеной чуть не в четверть километра, дальше несли гроб по главной дороге, мимо ряда раввинов и могилы Кангуна, двадцатилетнего командира Красной Гвардии.
Попрощались молча, на душе было тяжело. Чеперуха на обратном пути завернул в погребок ОСХИ. Потом он целый вечер сидел в форпосте и доказывал, что Киселису надо еще завидовать: человек до последней секунды улыбался и мог рассуждать с мадам Малой. Кроме того, ему дали неплохое место, и родственники не выли у него над головой, а его родной брат Лазарь, который, говорят, открыл в Нью-Йорке собственную галантерею, теперь будет иметь на одного наследника меньше. Что тут можно добавить, про такую смерть другие, например, тачечник Чеперуха, могут только мечтать.
— Ципун тебе на язык, — рассердилась Клава Ивановна, — подумай лучше про своего сына и жену, шикер несчастный. Если ты не возьмешь себя в руки, мы сами примем меры.
— Малая, — заплакал пьяными слезами Чеперуха, — не кричи на меня, а то я испугаюсь и буду заикаться, как дети. Я хочу предложить тебе хабар: ты сядешь на тачку, и мы вдвоем съедем по Потемкинской лестнице. Вся Одесса сбежится на бульвар и будет завидовать.
В пятницу, пока не появились звезды субботнего вечера, Соня Граник, с Осей и Хилькой, хотела зайти в синагогу, чтобы сделать пожертвование в память об усопшем. У ворот, большой чугунной решетки из двух створок, Оська вдруг вырвался и побежал домой. Позже в квартире был нехороший разговор, с криками и плачем, слышно было в коридоре, Ефим взял сторону сына, потому что в наши дни стыдно смотреть в глаза людям, когда твоя собственная жена возится с раввинами и темными евреями из Гайсина, ты доказываешь ей, что день — это день, а она все равно как об стенку горохом.
Клава Ивановна похвалила Оську и сказала, теперь она видит, что имеет дело с человеком, который держит свое пионерское слово и не бросает его на ветер. Потом она дала обещание записать Оську в шумовой оркестр: он будет играть на треугольнике, а если найдут, что у него хороший слух, дадут балалайку или мандолину.