Наши в Кордильерах
…у listed, como ha pasado la noche del terremoto?[3]
— Постойте-ка, ведь мы же можем поговорить по-чешски. Дома, с отцом и матерью, я по-другому и не говорю!..
Вот так мы и встретили на улицах Сан-Хуана своего первого земляка. Четверть часа мы расспрашивали его о роковой январской ночи и между делом отвечали на его вопросы о Чехословакии, пока двадцатилетний Зденек Ридл не перешел с испанского языка на звонкое южноморавское наречие. И с первого же взгляда стало ясно, что это родная для него речь. Здоровый, сильный, краснощекий парень этот больше всего походил на мясника. Но Зденек остался верен ремеслу, за которое много лет назад взялся его отец. Теперь они плотничают вдвоем. А с 1944 года этой работы в Сан-Хуане хоть отбавляй и спрос на нее долго не прекратится.
— Да что тут со мной говорить? Вот с отцом — совсем другое дело. Ведь он в Аргентине больше двадцати лет. А меня сюда привезли в пеленках.
— Значит, все это время вы живете в Сан-Хуане?
— Конечно! Из Градиште нас сюда приехала целая куча, да еще и словаки, и болгары, и поляки. Стали разводить свеклу. «Шкодовка» построила в Медиа Агуа сахароваренный завод, и мы могли бы себе жить припеваючи. Ведь на этой стройке отец работал кузнецом. Но потом Тукуман встал на дыбы: они, мол, этого так не оставят. Испугались, что не сумеют сбывать свой сахар из кане… как это по-нашему?
— Из тростника.
— Ага, из тростника. Сказали, что если мы сами хотим делать сахар, то и вино свое пить можем сами; они его, мол, покупать не станут. Тогда завод разобрали, а сахар опять возят из Тукумана.
— А как же со свеклой?
— Как?.. Пришлось бросить. Одни подались на виноградники, другие в Чако на хлопок. Лучше всего дела идут пока у отца. Он опять принялся за старое ремесло, и вовремя; после этого терремото — по-нашему значит землетрясение — нам живется неплохо. А вы бы зашли к нам на минутку, а? Мама будет рада. А отец глаза вытаращит, увидев, кого я к нему привел!
Мы намеревались еще до вечера попасть в Катамарку, и у нас каждая минута была на счету. Но не принять приглашения мы не могли: оно шло от самого сердца и здесь, на чужбине, было для нас полной неожиданностью.
На пороге нас встретила старая хозяйка в платке, — так, словно все это происходило у нас, в южной Моравии. Только домик был не такой крепкий, как там. Легкие, в полкирпича, стены, простые окошки, и под ними чисто выметенный дворик. Три маленькие комнатки со старинной мебелью, привезенной еще, наверное, с родины и дополненной «новым» старьем. Небольшой огородик с курятником и дворик с собачьей конурой. Вот и весь дом родителей Зденека и его молодой жены Анички. Такой же скромный, как и их старый дом за морем. Только Ридлам теперь не приходится дрожать над каждым куском хлеба. Дела их идут хорошо, ведь плотники в Сан-Хуане нарасхват.
— Плотничать я научился лишь в Аргентине, — объясняет старый Ридл с радостной дрожью в голосе, раскрывая потрепанный чехословацкий паспорт и пальцем показывая на выездную визу с датой 1927 года. — Дома я знал кузнечное дело…
Однако, поговорив с полчаса, начинаешь понимать, что Зденеку, его жене и старикам чего-то не хватает. Это чувствуется в каждом вопросе. Они интересуются жизнью своей родины, но больше всего им по сердцу картины свежей, зеленой Словакии. Они говорят о березовых рощах, о цветущих лугах и лесах на Горняцке, о реках и лесосплавах. И вдруг понимаешь, что происходит у них в душе. Эти люди долгие годы не видели ни капли дождя. Настоящий ливень прошел в Сан-Хуане только раз, в 1944 году, во время землетрясения.
Как нам показалось, семье Ридлов не мешает, что за эти двадцать лет в них заглохли все подлинно живые чувства к землякам. Они теперь аргентинцы, хотя и говорят дома по-чешски. Даже национальная культура не привязывает их к родине. Но она не привязывала их еще и тогда, когда они жили в Спытигневе у Градиште, потому что для тогдашней деревни культура была недосягаемой роскошью. Ридлы и теперь не тоскуют о ней. Для них это что-то очень далекое, такое, что не вяжется с жизнью простого человека и что отдает барской прихотью.
Где-нибудь в глубине души у каждого из них, может, и теплится огонек надежды на то, что им удастся еще раз вдохнуть аромат сена, выйти воскресным утром в поле, лечь в мягкую траву и последить за полетом жаворонка в лазурном небе.
Но у них уже нет сил по-настоящему пробудить эту надежду, вызвать ее к жизни. Двадцать лет собственной грудью пробивали они себе дорогу на чужбине. Они уже не могут представить себя живой частицей своего народа. Им непонятно это чувство. Суровая жизнь на чужбине научила их лишь одному: не верить никому, бороться только за самих себя.
И Зденек и его родители будут вечно тосковать по родному гнезду, но никогда они не скажут об этой своей тоске в полный голос, боясь, как бы она не пересилила их. Сегодня после стольких лет страданий они, наконец, знают, что обед у них есть каждый день и что так будет по крайней мере до тех пор, пока не закончится восстановление Сан-Хуана. Для них не существует страха перед безработицей. Пока не существует.
Давно, много лет тому назад, собираясь в дальний путь, они, вероятно, и мечтали об этом самом каждодневном обеде. Теперь их мечта сбылась. Они дождались. Достигли той цели, которая в течение долгих лет самоотречения была для них недосягаемой. О большем им, наверное, не приходится и мечтать, и поэтому они не могут уехать.
К СЕВЕРНОМУ МЫСУ АРГЕНТИНЫ
Есть на свете страны, которые при беглом и поверхностном ознакомлении с ними умещаются в одном впечатлении; его можно охарактеризовать несколькими словами, занести на бланк картотеки и вложить в соответствующий ящик.
Швейцария, например, — это обширный альпинарий с цветущими лугами, выставочными коровами и богатыми туристами. Египет — сплошная пустыня, среди которой бьют фонтаны зелени, но бьют только там, куда феллах сумел подвести воду Нила. Конго — это широченный пояс девственного леса, залатанный чайными и кофейными плантациями, долины на юге кажутся пришитыми к нему по недоразумению.
Но еще никому и никогда не удавалось втиснуть Аргентину в один ящичек. И, видимо, потому, что лежит она, упершись ногами во льды на границе Антарктики и подставив голову тропическому солнцу на севере. Кажется, будто целых полмира уместилось здесь, на пестрой географической палитре, носящей имя Аргентина. Плодородная Кубань раскинула свои пшеничные нивы на запад от Ла-Платы. По бескрайной равнине, самой большой на всем материке, раскинулись и приволжские степи, и саванны Танганьики, и неприветливые пустыни Киренаики. Норвежские фьорды изрезали Огненную Землю, а к северу от нее поднялись горы под стать гималайской Крыше мира. Аконкагуа, величайшая гора всех трех Америк[4], не подкачала бы даже и в заоблачном Тибете. И все же она остается под сине-белым флагом Аргентины вместе со смертоносными трясинами и густыми зарослями первобытных лесов Чако.
На севере, в тропических лесах провинции Мисьонес, ботаники насчитали 39 видов мимозы, а в ледяной Патагонии, на юге, археологи откопали окаменевшие останки самых крупных млекопитающих, некогда бродивших по земле. В путанице бесчисленных рукавов и притоков Параны в провинции Энтре-Риос — этой аргентинской Месопотамии — ключом бьет жизнь, а в нескольких сотнях километров к западу, на той же географической широте, буйные ветры намели волны сахарских барханов.
Эта безмерная географическая мозаика не кончается и там, где вы расстаетесь с Аргентиной, проезжая у самого подножья Кордильер по дороге из Сан-Хуана к боливийской границе. Богатые виноградники и фруктовые сады — весь этот обрамленный пустыней оазис предгорий с зеленью пальм на фоне вечных снегов Анд превращается в пустошь, как только горизонт отодвигается на 100 километров к востоку. Голые красноватые холмы вырастают из песков, создавая подобие алжирской пустыни у Бу-Саады. А вслед за тем глазам представляется новая сцена. Кажется, будто какой-то режиссер умышленно свез в этот уголок Аргентины все кактусы мира. Они сжимают дорогу с обеих сторон непролазным барьером: куда ни глянь, всюду сплошной ковер колючек, воинственно ощетинившихся на пришельца. Но стражи эти никому не нужны, ибо в безлюдной пустыне, оживляемой лишь унылыми кактусами да колючим кустарником, не на что посягать.