— Сигизмунд Казимирович, — с волнением сказал Горик. — Но ведь вы гораздо ближе к революционерам, чем это кажется. И потом, как возможно, каким образом это возможно, — Горик стал говорить с негодующей горячностью, чтобы вы не испытывали ненависти к тем, кто растоптал вашу родину, кто без конца унижает и мучает Польшу?
Огинский побледнел и встал. Он заговорил не сразу, отвечая на этот всклик. Глаза его исполнились невыразимой грусти и нежности. Такой же вопрос, произнесенный с такой же горячностью, он слышал когда-то давно из любимых уст.
— Милый мальчик, — сказал он наконец, кладя свою правую руку на плечо Горика. — Зачем ты искушаешь меня? Об этом говорить можно много, и мы когда-нибудь будем говорить. А теперь… Знаешь, что я тебе скажу? Ты за последнее время все больше становишься похож на свою мать, какой она была тогда, когда тебя еще не было на свете. Ты знаешь, как она мне дорога, и я знаю, что ты с ней дружишь и любишь ее всем сердцем. Так не огорчай же ни ее, ни отца. Брось ты этих разных Причетниковых и Крестовоздвиженских и не путайся с ними. Ни к чему это доброму не поведет, да и не достойно это тебя. Право же, ты их всех умнее, и нечего тебе с ними делать.
— Сигизмунд Казимирович, я хочу изучать польский язык, — сказал Горик, не зная, чем выразить внезапный прилив нежности к Огинскому.
— Ну что ж, учительница у тебя в твоем же доме, она хорошо его знает.
11
Если есть какой-нибудь несомненный признак истинной дружбы — это рыцарское служение одного другому, верность во всех превратностях. Друг любит друга и друг верит в друга, друг всегда заступается за друга. Если один находится далеко и о нем кто-нибудь говорит что-нибудь дурное, друг не способен допустить это, как не способен поверить, чтобы Солнце зашло навсегда или огонь стал холодным. И другу так же хорошо и радостно от присутствия друга, как любимому хорошо от присутствия любимой, только радость дружбы спокойнее и прозрачнее радости любви, она уютнее и надежнее, потому что дружба неизмеримо отдаленнее от яростного жерла ревности, которое всегда тайно соприсутствует на празднике любви. И в дружбе не кажется, что утрачиваешь свою свободу, теряешь самое ценное достоинство своей души, если один друг умнее другого, сильнее его, более завладевает дружеской душой, а сам остается более вольным и независимым. Без тайной оглядки в дружбе неограниченно переливаются из души в душу все сокровища, которые есть в одной и в другой душе, и весь мир кругом становится от такого сопричастия душ зовущим разбегом, где весело попробовать силы и коснуться испытующе бесчисленных тайн, скрывающихся в каждом уголке леса и дома, в каждом промелькнувшем лице и пролетевшей птице, в каждом острийном соприкосновении двух мыслей, в любой встрече двух звуков, двух слов.
Такой дружбой были связаны два эти брата, Игорь и Горик. Их дружба началась на утре их дней, когда, дети, они молились вдвоем перед малыми иконками о несчастной, которая была убита, и о несчастном, на которого надели тяжелые цепи и отправили в неведомую даль на долголетние пытки. Их дружба росла вместе с ними от каждой беседы, от каждой новой книги, прочитанной вместе, от каждой прогулки в саду, где цветы и деревья учили их гармонии, от каждой долгой прогулки вдоль тихого течения реки, уводившей их своими излучинами в зеленое царство впервые увиденных перелесков, впервые услышанного воркованья тяжелого лесного вяхиря, впервые прозвучавшего в полудетском разговоре кристального слова «Бог», уманчивого слова «Воскресение», впервые увиденной на белом стволе лесной березы свернувшейся в пятне солнечного света геральдическим узлом, — внимательно глядящей змеи.
В самом раннем детстве вся потребность в дружбе, какая была в душе Жоржика, вылилась в его любовь к Глебушке. Он не перестал любить Глеба и позднее. Он сохранил к нему привязанность и потом, в годы гораздо более поздние, любуясь на эту цельную дикарскую душу, безраздельно преданную собакам, ружью, радостям леса и охотничьим утехам. Но, сын страстного охотника и выросший среди братьев, которые, кроме Игоря, все увлекались охотой, Горик охотником не стал. Он очень любил ездить на охоту с отцом и братьями и смотреть, как охотятся другие, но у него не было искушения стрелять дичь, и ему было даже неприятно взять ружье в руки. Это была инстинктивная неприязнь, которой он лишь со временем придал характер убеждения. Только три раза он соблазнился стрельбой, и все три раза больно запомнил.
Однажды Глебушка уговорил его принять действительное участие в охоте на зайцев. Когда, торопливо спасаясь от гончих, заяц выскочил шагах в двадцати от Горика на лесную лужайку, он быстро прицелился, и выстрел попал зайцу в голову. Заяц был убит, но успел раз прокричать. Это был жалкий пронзительный крик, похожий на крик маленького ребенка. Когда Глебушка подбежал к Горику, поздравляя его с метким выстрелом, он стал смеяться над братом — тот настолько обрадовался своему успеху, меткому выстрелу, что смертельно побледнел. Но не от радости побледнел Горик.
Другой раз Горик захотел проверить меткость своего глаза и руки, когда осенью увидел в саду серого дрозда, сидевшего на самой верхней ветке рябины, увешанной красными гроздьями. Он приложился и выстрелил. Дрозд упал. Когда Горик поднял его, в черном глазе птицы светилась еще печальным светом жизнь, но глаз уже наполовину был затянут тусклой пленкой, а в полураскрывшемся клюве дрозда виднелась красная ягода рябины, которую он не успел проглотить. В этом черном глазе и непроглоченной красной ягоде было что-то невыносимо раздирательное. Горик мысленно поклялся, что он более никогда не возьмет ружья в руки.
Только один раз он нарушил эту клятву. Коля Перов и Глеб уговорили его пойти охотиться на тетеревей. Они стояли втроем на лесной полянке, когда сеттер поднял в кустах тетеревиный выводок. Глебушка стоял поодаль, а Коля Перов находился в нескольких шагах против Горика. Тяжело махая темными крыльями, тетерев летел медленно и низко. Первый выстрел по уговору принадлежал Горику. Он наметился и, переводя мушку согласно с полетом дичи, видел только тетерева и мушку. Уловив секунду, которая показалась ему наилучшей, он спустил курок, и в ту же секунду Глебушка громко вскрикнул, а Коля Перов упал. Через мгновение и Горик, весь похолодев, сел наземь, ибо ноги его больше не держали. Трагедия, однако, не случилась. Перов упал, спасаясь от смертельной опасности, потому что дуло было направлено ему прямо в грудь, а Горик очутился на земле, поняв, что, если бы не осечка, весь заряд угодил бы в его друга, вероятно, в самое сердце.
Это был конец охотничьей карьеры Горика. Он воспринимал приметы суеверно, и случай был на самом деле очень выразительный.
И, однако же, метко стрелять Горик научился еще лет тринадцати, и притом из револьвера, а, как известно, метко стрелять из револьвера труднее, чем из ружья. Научил его этому Игорь.
В большом деревянном доме, в усадьбе, был очень интересный чердак. Воистину это было целое заколдованное царство, уже тем приятное, что туда почти никогда никто не заходил. Из красивого узорного оконца, к которому можно было взобраться по лесенке, виднелись далеко зеленые поля, леса, село Якиманна с блестящим шпилем довольно высокой колокольни и за селом — синие дали. Чердак был обширный и представлял из себя складочное место самых разнородных предметов, ставших ненужными на время или на вовсе в течение целых десятилетий. Там были поломанные кресла, у которых сиденья были безнадежно продавлены, и тут же рядом запасные кровати, на случай приезда гостей пригодные быть вытащенными и перенесенными в ту или иную комнату; поломанные столярные инструменты, быть может, те самые, которые служили для изготовления китайских шкатулочек в честь суровой бабушки; какие-то доски, вроде гладильных; какие-то неопределимые изношенные предметы, говорившие о старых временах; таинственные полуонемевшие клавикорды, которые все же, если поиграть на них, издавали глуховатые сентиментально-сладостные звуки; шкаф с выбитыми стеклами, наполненный очень старыми бумагами и разными тетрадями; огромное количество толстых томов, «Отечественные записки» и «Вестник Европы» за старые годы; наконец, ряд портретов масляными красками, цари, начиная с Екатерины Второй, изгнанные в свое время из комнат, когда Клеопатра Ильинишна уехала из Больших Лип.