В те два-три года, что предшествовали объявлению крестьянской воли, все умы были в смятении и повсюду в лесистом шушунском уезде Средней Губернии были в деревнях беспорядки, то порубки в господских лесах, то у какого-нибудь помещика овины пожгут, сад ночью поломают, скотину барскую изобидят, доходило дело и до настоящих бунтовщических деяний. Но в трех имениях Гиреевых порядок был образцовый, и царила тишь да гладь. Хозяйский глаз был у дворянской вдовицы, и рука, хоть и дворянская, по-мужицки была сурова и крепка. Правда, мужиков она самодурством и не обижала. Была строга, но точна. Лишку ничего и никогда. Как сказано, так и быть должно. Мужики точность ценят. С дворовыми зато она давала себе всю полную свою волю. И прислуга у нее как по струнке ходила. Каждый старался и выслуживался, да не всякому впрок идет трудное искусство угодить барыне.
Был у Клеопатры Ильинишны хороший крепостной столяр. Она очень ценила крепость вместительных дубовых шкафов, большие липовые столы, на которых много можно наставить солений, и варений, и закусок, и наливок, когда гости пристойные пожалуют, и особенно любила своеобразной, ею самой выдуманной формы кресла, в которых и посидеть и полежать было удобно, а сверху на спинке резные были петушки и курочки. Еще любила она шкатулочки, которые по-китайски входили без конца одна в другую, в той, что побольше, другая, что поменьше, а в этой еще меньше, и еще меньше, и прямо до умилительной малости доходила последняя, двенадцатая, а в нее можно было положить все, что нужно для туалетных прикрас. Эти шкатулочки Клеопатра Ильинишна дарила то супруге губернатора, то какому-нибудь заезжему из столицы чиновнику, то просто-напросто, когда такой стих находил, бродячему сельскому торговцу, раскинувшему на деревенском празднике трехдневную неприхотливую палатку с мятными пряниками, рожками, полупустыми грецкими орехами, леденцами по полкопейки штука и подобным же товаром. Отбудет в новые палестины бродячий торговец, распродав или не допродав свои рожки и пряники, и увезет с собой дивную шкатулку важной барыни, прославит эту барыню не в одном месте.
Работал столяр Авдей. Времени много, дерева сколько хочешь, и выдумок у барыни тоже хватит на человеческий век. Все бы хорошо было, но на столяра Авдея нападало нетерпение, когда он доходил до последней или предпоследней малой шкатулочки. Руки шалят, матерьял зря портят, не хочет рука и не хочет последние мудреные закорючки вырезать. Мутит бедного Авдея. Тут-то искушение и стоит за спиной и шепчет на ухо: «В питейный, в питейный. Хвати зелена вина». Прямо как ветер осенний по сухим кустам шуршит и шепчет: «В питейный». Авдей убегал в питейный дом, благо он в соседнем селе Якиманне, всего за одну версту. Добежать до питейного заведения легко и войти в него легко и приятно, вот выйти из него — это много труднее. И целовальник негодный всегда потакал слабости человеческой. Давал за наличное, не отказывал и в долг. Сидел Авдей в питейном заведении, испивал косушку за косушкой, и мерещились ему всякие вздоры. Стружки плясали Камаринского, резные петушки и курочки строили рожи и смеялись над ним, шкатулки казались западней, и в каждой западне по удавленному, не разберешь, кто там удавлен, волк или человек. Кончалось дело плохо. Приволакивали Авдея в господское владение, если еще раньше кто-нибудь, спохватившись, не приходил за ним и не уводил его домой. Вытрезвлялся или же вытрезвляли его ускоренным темпом, применением разных природных сил, водой, холодным воздухом, иными веществами. Авдей снова принимался за работу, оканчивал неконченое, начинал новое творчество.
Однако же систематической поклоннице порядка в жизни такие излишества никак не могли нравиться. Последовало повторное предупреждение, что еще новая отлучка самовольная, и он будет обуздан, причудливый столяр. И вот после нового прегрешения слово было заменено делом, и Авдея, с помощью домашнего кузнеца, приковали к стулу в его мастерской. Выйти куда-нибудь, по близости, во исполнение неуклонной надобности, не так уж трудно, волоча за собою стул, в питейное же заведение с таким добавлением к своему телу пойти зазорно, даже и при сильном желании выпить.
Было это за два года до грядущей воли. Несколько месяцев Авдей выдержал, и, хоть мрачный, нередко сам вышучивал свое особливое положение, и делал шкатулочки и великолепных вырезал деревянных петушков и курочек на спинках очень удобных кресел. Но, когда повеял с переменчивым посвистом теплый мартовский ветер и начались частые оттепели, начали с долгим волнующим шелестом падать капли с крыш, не выдержала душа прикованного, и раз под вечер ухитрился он скрыться из дому, где-то запрятался, только его и видели. Верно, ему кто-нибудь помог, и слухи о нем были разные. Говорили, будто так, со стулом, волоча его на цепи, приходил он в кабак, испил, ушел, потом снова приходил, уже без стула, но еще с цепью, и бежал в далекую знакомую деревню, а там следы его потерялись. Говорили также, что, испив водки, пошел он, волоча свой стул по дороге в город Шушун, будто жаловаться кому-то, да как стал переходить речку Ракитовку, лед под ним проломился, и утонул Авдей. А речка Ракитовка в самую Волгу несет свои воды. А вода и подо льдом течет. Сгинул столяр, мастер китайских шкатулочек. Никто о нем больше ничего не слыхал.
Рассказ об этом столяре Ирина Сергеевна узнала вскоре по прибытии своем в Большие Липы, на охоте, из уст веселого и остроумного кучера Андрея Культяпого. Андрей был отличный стрелок, несмотря на то, что на правой руке у него два пальца были совсем оторваны, а три остальные существовали лишь в половинном виде. Несчастный случай, какие бывают на охоте. Стал тянуться за чем-то в карман левой рукой, а правой держал ружье за дуло, а курок был взведен, прострелило кисть правой руки. Случай этот, такой прискорбный по существу, спас Андрея от солдатчины. А солдатчины очень он не хотел. И когда на охоте Андрей Культяпый, разбитной и говорливый, балагурил с рыженькой барышней, с молодой барыней Ириной Сергеевной, он много ей рассказывал такого, что в душе ее возникла и на всю жизнь запомнилась совсем иная картина. Молодой здоровый парень, влюбленный в лес, влюбленный в охоту, влюбленно глядящий своими голубыми глазами в черные глаза любящей его девушки, знает, что через несколько дней, самое позднее через несколько недель, его угонят в город, забреют, он будет рекрутом, он будет на долгие годы, быть может навсегда, в солдатчине, в той недоле, в той беде, которую, как Море, никакой ложкой не вычерпаешь. А деревья шумят и шепчут о зеленой воле, о неоглядном раздолье. А с дерева на дерево птицы перелетают, и любятся птицы, любят друг друга, и свою песню, и свою нелюдскую зеленую волю. Зовет лесная опушка все глубже и глубже, в лес. И чем глубже уходишь в лес, тем светлее горят в глубинном молчанье и шепоте леса любимые черные глаза. Чем глубже уходишь в лес, тем глубже и вольнее душа, тем меньше у нее желанья и способности принять человеческое рабство, дозволить своей доле быть игрушкой в чужой холодной расчисленной игре. Что же лучше? Все тело, всю душу отдать на погибель? Или одну руку свою изуродовать да вот не уйти из этого зеленого царства? А жаль руку. Вот какая она сильная и хорошая. Ишь какая она на солнце, вся как есть золотая.
А деревья шумят, шумят. А птичьи голоса зовут. А от земли дух такой крепкий идет, точно и там, в земле, точно и там, под землей, жизнь живет, чье-то сердце жить хочет на воле. Шелохнулось что-то в можжевельнике. Промелькнул желтый мех звериный. Лисица остановилась, приподняла острую лукавую мордочку. Потянула носом да и в кусты. Попади-ка она в западню, так скорее лапу себе отгрызет, а уж в западне не останется. Хоть с тремя лапами, а жить тоже хочется.
Гулко раздался одинокий выстрел. С резким криком взметнулась откуда-то стая галок. С птичьим визгом долго носилась она, вся перепуганная. С визгом, обезумев от боли, бежал к деревне Андрей, с ужасом смотря на свою окровавленную изуродованную руку.
Страшная, должно быть, была эта рекрутчина. Одно упоминание о ней иногда вызывало такое впечатление, что возникали последствия неисчислимые.