После песни избранная пара, юноша с девушкой, в точности выполняла то, что в песне указывалось. И все песенки были в этом роде.
Два юные охотника из барчуков повеселились и три и четыре раза, но веселье чуть не привело к беде, ибо те деревенские парни, которые ходили в город на фабрику, оказались весьма ревнивыми и озорными, и после одной беседы, завершившейся воинственными действиями, Евстигнеев и Глеб, уступая превосходным силам неприятеля, должны были спасаться быстрым отступлением вывезла их лошадь, и вовремя.
Тем летом, о котором идет речь, Игорь, Глеб и Горик стояли раз в праздничный день на околице и смотрели, как девки и парни Больших Гумен вместе с молодежью из усадебных работников водят около пруда на лужку веселый хоровод. У Глеба был великолепный белый сеттер с коричневыми ушами и красиво брошенным прихотью природы как раз на середине спины, немножко ближе к загривку, коричневым пятном. Своим изяществом, человечески умными глазами и редкостным верхним чутьем эта охотничья собака, по прозванию Верный, славилась во всей округе не только среди охотников. И в самом деле, ум не так часто встречается и среди людей — исключительно умная и красивая собака вдвойне чудо.
Как раз когда хоровод только что окончил одну из своих хоровых песен, по дороге из Михалкова показалась кучка гуляющих фабричных парней, у одного из них была гармошка, у другого плохенький бубен, на котором он, однако, играл залихватски. Когда парни эти проходили по деревне, Глеб увидел, что оба музыканта — как раз его враги, участвовавшие в той ссоре на беседе. И когда парни проходили совсем близко, Глеб насмешливо сказал:
— Ну и бубен у тебя. Подари его на лукошко тетке Лукерье.
Парень тряхнул головой, ничего не сказал, подумал и, когда уже отошел довольно далеко, обернулся и крикнул:
— К Иванову дню будет много лучше.
Почему к Иванову дню? Это показалось тем, кто слышал, скорее глуповатым, а голос крикнувшего был очень злой и очень торжествующий.
Вскоре после этого Верный пропал. Как он исчез, никто не мог дать себе отчета. Чтобы он самовольно отлучился в лес, нельзя было допустить, слишком породистая и умная собака. Искали повсюду, нет его. Ждали, что появится. Слишком все его любили и потому ждали, что вдруг он вернется.
Случилось так, что в Иванов день опять на деревне водили хоровод. И снова три брата стояли и смотрели. И снова появилась кучка фабричных парней. Они были во хмелю. С ними шли девки в нарядных лентах. И гармошек было целых три, а у бубенщика был в руках большой хороший бубен, разукрашенный красными ленточками и звонкими бубенчиками. Когда чужие парни и девки проходили, все на лужку примолкли и смотрели на них. Бубен бешено играл. Когда бубенщик проходил мимо барчуков, он весь изогнулся от лихости, как пристяжная в тройке, и разудалым голосом пропел:
Три брата Гиреевых долго стояли молча и не глядя друг на друга. Каждый из них почувствовал, как лицо его похолодело, побледнело.
И молча пошли они домой. Оскорбление и горе было слишком велико для слов.
13
— Ты говоришь — злое дело отдельного человека, — с горячностью говорил на другой день Горику Игорь, идя с ним в лесу по течению Ракитовки. — А я тебе говорю — нет. Украсть красивую породистую и ни в чем не повинную собаку, убить ее, содрать с нее шкуру и сделать из нее бубен, и притом не столько для веселья, сколько из низкой мести и подлого издевательства, это как раз по плечу твоему честному фабричному рабочему. Любой из них охотно сделает то же самое или подобное, и в прямом смысле и в переносном. Мы тут имеем дело с врагом собирательным, который, находясь в условиях жизни несправедливо плохих, — с этим я согласен — охотнее всего, руководясь озлоблением, выкинет какую-нибудь подлую штуку. И когда он развернет снящееся тебе знамя Революции — если это когда-нибудь случится, — он два дня будет распевать песни свободы, а потом два месяца, или два года, или двадцать лет, вообще сколько ему только обстоятельства дадут времени, он будет все громить вокруг себя, истреблять правых и неправых и погребет под развалинами вековые достижения мысли.
— Откуда у тебя такой мрачный пессимизм, Игорь? Ты раньше так не думал.
— Не вечно же мне пребывать в том наивном оптимизме, из которого ты, как из пеленок или, чтобы не обижать тебя, как бабочка из куколки, никак не можешь выбраться. Ты говоришь, крестьяне, и в особенности фабричные и заводские рабочие, — непочатое поле, где под новым серпом в миллионных числах зашелестят и сложатся в снопы золотые многозернистые колосья. Ты любишь красивые образы, которые ничего в конце концов не изъясняют и никакого вопроса к разрешению не приближают нисколько. И вот тебе на образ — образ. Фабриканты, по-твоему, пауки. Заступаюсь за моих любимцев. Паук красивое существо, из себя творит, создает тончайшую ткань паутины и, сидя в центре этой круговой паутины, будит в глядящем философскую мысль. А когда я стравливаю двух пауков, они интересны, как два рыцаря на средневековом турнире, и снова будят философскую мысль, говоря о дуализме человеческой души, о вечной борьбе двух начал в человеческом сознании и еще говоря о том, что Каин и Авель бессмертны в человеческом обществе. А фабриканты твои не пауки, они всего только животы на двух ногах. Это — зло. Но не воображай, что фабричный рабочий, как явление собирательное, есть нечто лучшее. Нет, не лучшее, а худшее. Потому что первый живот на двух ногах имеет две жадные руки и подобие микрокефальей головы. А второй живот на двух ногах, — мечтающий о пирогах желудок собирательный, — имеет не две жадные руки, а, как некие индусские боги, имеет их множество, но имеет при многорукости лишь то же самое, лишь одно подобие головы микрокефала. Я видал в Петербурге распропагандированных рабочих, исполненных классового сознания, видал достаточно и революционеров. Эти апостолы классовой вражды сплошь представляют из себя людей малоумных. У них Дьявол срезал половину головы. Оставшаяся половина яростно торопится думать за две, и потому все мысли у них то упорно выскакивают в одном и том же неизлечимо тождественном наборе близоруких слов, то красуются в заплетающихся экивоках, напоминающих походку пьяного.
— Как бы то ни было, я знаю одно, — с твердостью сказал после раздумья Горик. — Когда по ночам в Шушуне я, лежа в своей мягкой уютной постели, читаю красивую книгу поэта, или роман, или философское рассуждение, мне хорошо и я утопаю в чистой мысли, в высоком чувстве. И вот в полночь на фабриках запевают свою зловещую песню гудки. Один гудок, второй, третий, они перекликаются и зовут на смену новых рабочих, которые будут стоять за скучным станком в душной, ничем не украшенной комнате, в каком-то сатанинском чертоге изготовления ценностей, для тех, кто их готовит, ненужных. Они оторваны от всего, что желанно для глаза и души. Они оторваны от поля, от леса, от сада, они выполняют одуряющий труд, который обогащает не их, и пока я в эти ночные часы наслаждаюсь мыслью, сотни и тысячи людей, которые по природе своей нисколько не хуже меня и нисколько не хуже тебя, Игорь, что бы ты о них ни говорил, делают бессмысленное дело, убивающее их мысль и истребляющее их тело. Так не должно быть. Это должно быть изменено во что бы то ни стало.
— Совершенно так. Должно быть изменено и будет изменено непременно. Основной закон жизни есть изменение как в природе, так и в мире людей. Но детские мысли, которых ты не хочешь стряхнуть, и детские приемы, вернее, преступные приемы умственных подростков, духовных недорослей, лишь путают и внутренне искажают неизбежный ход изменения. Развитие отдельных сильных личностей, озаренных полнотой религиозно-философского сознания, определяет и должно определять ход жизни и выработку новых духовных ценностей. А толпа всегда есть толпа и быть иной не может, в древнем ли Египте или в наши дни. Взгляни на все великое, что было в прошлом человечества. Посмотри на царство фараонов, на могучий Вавилон, на древнюю Иудею, на благословенное царство Израиля. Полная истина, или максимум возможной для данного мига истины, открывается всегда избранным личностям, будь то Моисей или Рамзес, и они ведут за собой человеческие множества. Пока человеческая толпа воспринимает от избранников ту часть правды, которая может уместиться в сознании толпы, строится жизнь, создается то, что называют цивилизацией. Позднее чем шире круг распространения творческой мысли, тем более она утрачивает из своей напряженности и чистоты. Золото делается разменной монетой, чистое серебро превращается в двугривенные, и эти гривенники и двугривенные стираются, становятся похожи на оловянные кружочки, да и превращаются в оловянные покривленные кружочки, — действием той алхимии, которая возникает всегда при желании сделать божескую правду избранных умов всеобщим достоянием. Нет правды выше и божественнее слов Христа. Но во что обратились эти единственные слова, поступив во всеобщее обращение среди так называемых христианских народов? Ты знаешь это не хуже, чем я. В лицемерие, в искажение, в пошлость, в пустую внешнюю игру. Почему? Потому что толпа всегда одна и та же, принизительница. И лживый пророк толпы всегда скажет, что все должны быть одинакового роста, а если кто головой выше толпы, так эту голову нужно срезать. Как был бы красив тот лес, по которому мы сейчас идем, если бы у всех деревьев срезать верхушки поровну до уровня мелкорослых осин, а заодно и все травы пообкосить с их цветами.