С этой поры пани Эмилия почти перестала посещать садовую беседку. На деньги, получаемые от мужа с математической точностью, она оклеила свой будуар голубыми обоями, обила туалет кисеею, загромоздила этажерки новыми книжками и разными безделушками. Тересу она поместила около спальни, чтобы постоянно иметь под рукою лектрису, наперсницу и сиделку. Так она и жила, переходя с постели на кушетку и с кушетки на постель, тихая и ласковая, не причинявшая никому ни тени беспокойства, по целым неделям не видавшая никого из домашних и не знавшая, что делается за пределами ее владений. О своих двух любимых комнатах она говорила: «Это весь мой мир!»
А миром Бенедикта был Корчин, — восемьсот десятин удобной и неудобной земли. Это пространство заслоняло перед ним весь земной шар, со всем, что живет на нем и жило когда-то. Бенедикт каждый год засевал двести десятин зерном и кормовыми травами, на песчаных местах сажал картофель, поддерживал надворные постройки и грызся с соседями за всякую стравленную пядь посева, за всякую сломанную ветку дерева.
Из нескольких тысяч дохода, — плодов почти непосильного труда, — он платил проценты в банк, проценты сестре за приданое и в последнее время — жене. Нужно было платить за сына и за дочь, учившуюся в варшавском пансионе, выдавать Марте на хозяйство. Остальные крохи шли на охоту с легавою собакой и на выписку газеты, за которою пан Корчинский чаще всего засыпал. Газета говорила о громких делах, которые ему все более и более становились чуждыми и непонятными.
Все свои силы он отдавал этому станку, на котором столько лет уже и с таким трудом ткал собственную жизнь и будущность своих детей. Нити ткани то и дело рвались и ускользали, он ловил их, связывал и дрожал от страха, что когда-нибудь они порвутся совсем. Пугало его еще многое другое. Иногда казалось, что он разучился говорить, — так стал он молчалив. А когда, бывало, разговорится, то все какими-то недомолвками. Появилась у него привычка иные слова или собственные имена заменять ничего не значащим выражением: «Это… то… того…». Это не была поговорка, да и не всегда он ее употреблял, но когда, слегка запинаясь, он начинал свое «это… то..», слушатели замечали, как в его карих невеселых глазах загорался умный, лукавый огонек…
Глава четвертая
Постоянные хлопоты и занятия пана Бенедикта, с одной стороны, и слабое здоровье пани Эмилии — с другой, не позволяли им поддерживать широкие знакомства. Он боялся издержек, она — всякого движения и шума. Несмотря на это, порвать все связи с соседями было невозможно, и раз в год, в именины хозяйки, в конце июля, в Корчин съезжалось много гостей. Это был такой давний обычай, что отменить его не представлялось никакой возможности без нарушения самых элементарных правил приличия и без риска заслужить всеобщее недовольство.
Общество уже собиралось вставать из-за стола, уставленного старинным фарфором, хрусталем и серебром — остатками прежнего великолепия. Ничего нового не было, но все, что уцелело, хранилось с величайшей аккуратностью и бдительностью.
Хозяйка дома подала знак вставать. С главного места медленно поднялась вдова Андрея Корчинского — женщина, несмотря на свои лета, еще изумительно красивая. Сыну ее было уже тридцать лет, а она могла бы еще покорять сердца, но, как говорили во всей округе, малейшее кокетство было ей всегда совершенно чуждо. Вот уже двадцать три года, с той страшной минуты, когда ей принесли весть о смерти мужа, она носила траурное платье, всецело отдавшись воспитанию единственного сына и обдавая холодом всякого, кто осмеливался намекнуть ей о вторичном замужестве. Какой-то особый отпечаток чистоты и самоотвержения чувствовался во всей ее высокой красивой фигуре, живописно задрапированной тяжелыми складками черного платья. Черные кружева и гладкие пряди волос траурною каймой обрамляли ее бледное выразительное правильное лицо с едва заметными морщинками около больших грустных глаз и холодных надменных губ. На ее вдовьем платье не было видно ни малейшего украшения; веселая улыбка была редкою гостьей на ее задумчивом лице. Когда она шла или разговаривала с кем-нибудь, то высоко поднимала голову, а ресницы опускала вниз, что придавало ей вид и скромный и высокомерный. Как велика была почтительность к ней всего семейства, свидетельствовала та тревожная поспешность, с которой хозяин дома, едва она поднялась, предложил ей руку.
Какой-то толстый добродушный сосед подал руку сестре пана Бенедикта, пани Ядвиге Дажецкой, низенькой румяной болтливой женщине, одетой чересчур уж роскошно. Вставая с места, она силилась рассмотреть, с кем идут ее две взрослых и две несовершеннолетних дочери.
Ее муж, высокий солидный седоватый господин с аристократическими чертами лица, который за обедом пространно и цветисто рассказывал об Италии, Карлсбаде и Остенде, — вел пани Эмилию. Вообще все Дажецкие, как отец и мать, так и дочери, производили впечатление очень богатых людей. Во всех движениях его и в речи чувствовался человек, крепко стоящий на золотых ногах; его супруга и дочери были разряжены и много говорили о загранице и об увеселениях.
Так же, а может быть, и еще более богатый, Теофиль Ружиц за обедом сидел рядом с маленькой прелестной молоденькой блондинкой, которая, шелестя своим светлым шелковым платьем, с почти детскими движениями щебетала ему по-французски, comme quoi два года тому назад она познакомилась на водах с Зыгмунтом Корчинским; comme quoi он сразу понравился ей, но ее родители не хотели, чтоб она так рано выходила замуж; comme quoi пани Корчинская, приехав на воды, сама стала хлопотать за сына и устранила все препятствия; comme quoi два года тому назад они приехали сюда. Здешняя местность кажется ей очень скучной и прозаичной; знакомств и развлечений у нее нет никаких; Зыгмунт здесь рисовать не может, — ему недостает сюжетов и вдохновения; конечно, они скоро уедут в Мюнхен или в Рим, где талант Зыгмунта… и т. д.
Ружиц, выделявшийся среди этого общества своею изящною фигурой и бледностью лица, снисходительно выслушивал щебетанье маленькой блондинки, время от времени посматривая на противоположный угол стола, где Юстина занимала почти никому незнакомую француженку, гувернантку младших Дажецких. Ружиц заметил, что с Юстины не сводит глаз очень красивый, хотя и чересчур грустный для своих лет, черноволосый мужчина — Зыгмунт Корчинский. Тонкие губы Ружица начинали складываться в ироническую улыбку. А маленькая Клотильда не замечала решительно ничего и, выйдя из-за стола, с ребяческою веселостью подхватила Зыгмунта под руку и, подняв к нему свою головку и голубые глаза, снова что-то защебетала.
Так образовались первые, главные пары; за ними длинной вереницей потянулись другие, уже гораздо более скромные, чьи лица и одежда выказывали тяжелую борьбу с судьбой. На женщинах были выцветшие платья и дешевые побрякушки; мужчины, загорелые и усатые, были одеты отнюдь не по последней моде. Среди множества мужских и женских лиц немало было иссушенных работой и преждевременными заботами, избороздившими морщинами их лбы; но теперь в этом блестящем обществе они тоже повеселели или только старались казаться веселыми и даже элегантными. Однако, судя по их робости и неловким движениям, нетрудно было угадать, что это церемониальное шествие из столовой для них необычно и что если им когда-нибудь и была знакома подобная пышность, то они давно уже от нее отвыкли. Мужчины держались более непринужденно, зато женщины жеманились, принимали величественные или кокетливые позы, украшая улыбкой увядшие уста, что придавало их лицам глуповатый или надутый вид.
За этими скромными парами, на которых особенно отчетливо виднелась неизгладимая печать времени, снова следовало несколько блистательных пар. Ружиц вел разряженную панну Дажецкую, унаследовавшую высокий рост Корчинских и холодные черты своего аристократического отца, а жених ее, бледный блондин с английскими бакенбардами и титулом графа, подал руку ее юной сестре, живой и кокетливой брюнетке. Затем шел Кирло с Тересой Плинской, которая в этот день повязала платком уже не лицо, а горло, и вел ее так, что многие, оглядываясь на них, улыбались, а кое-кто даже громко засмеялся. Он закатывал глазки, прижимал ее руку к себе и что-то нашептывал ей на ушко; видимо, он выбрал эту даму ради шутки и смеха. Наконец уже в беспорядке хлынула молодежь под предводительством двадцатилетнего сына и четырнадцатилетней дочери хозяев.