Вдруг Ёжи точно очнулся от сна и провел рукой по лбу и по глазам, как бы отгоняя сновидение. Картина, навеянная воспоминанием, исчезла. В ложбине стемнело. Озарявшая ее розовая полоса на небе опустилась за деревья, как занавес, и сквозь ветви алела вдали. Ёжи поглядел вокруг; глаза у него блестели, на губах блуждала легкая улыбка. «Святый боже, святый крепкий»… О, как крепко, всем сердцем любил он в эту минуту небо, землю, снег, деревья, морозный воздух, музыку колоколов на старой колокольне, огромную фигуру Христа на толстой балке и эту руку отца в шершавом рукаве, которая защищала его в давке, между тем как в глазах у него стояли крупные стеклянные слезы…
Но вот уже ближе послышался стук топоров. То одиночные, то дружные, то частые и мерные, как ружейные выстрелы, раздавались удары топора в непроходимой лесной чаше. Спавшее эхо проснулось и, подхватив их, повторяло — то тут, то там, то громко и отрывисто, то протяжно и тихо, все тише. Порой доносился глухой шум падающих деревьев и треск ломающихся сучьев. В испуге притихли птицы, удивленные непривычными звуками, и, словно прислушиваясь к чему-то, замерли деревья, протягивая руки. Поверху пробежал ветерок, и, склонив друг к другу верхушки, грустно зашептались две сосны приглушенным шопотом…
Ускорив шаг, Ёжи пошел на стук топоров, туда, где за снежной резьбой и кружевом леса, все ярче разгораясь, пылало на небосклоне алое облако.
Несколько часов спустя это же облако, сверкая пламенем, стояло у бледнозеленого края неба, обагряя верхушки тополей и бросая кровавые полосы на поблескивавшее за ними зеркало замерзшего пруда. Мороз крепчал, вокруг становилось все тише, в вышине засияли первые маленькие звездочки.
На крыльце низкого, вытянувшегося в длину дома стояла девушка в розовой кофте. Она, видимо, тревожилась и нетерпеливо поглядывала то на звезды, то на пылающие верхушки тополей, на поблескивающий пруд, кое-где тронутый багрянцем, на ворота, на письмо в толстом конверте, которое она держала в руках… Оглядываясь по сторонам, она быстро поворачивала голову то влево, то вправо, то вверх, то вниз, как испуганная птица. Одета она была так же, как утром, когда с ведром бежала за водой на колодец. Только теперь она обула кожаные башмаки да опоясалась красным деревенским кушаком, а толстую косу обвила вокруг головы пышной короной, из-под которой выбивались на затылок и лоб маленькие пряди светло-золотых волос. Стан у нее был несколько грузен, чересчур широко лицо и толстоват носик; зато из полных, изящно изогнутых губ, казалось, так вот и брызнет кровь, а из-под низкого белого лба и разметавшихся золотых завитков синели такие же, как у отца, большие, веселые и открытые глаза. Вдруг это не очень красивое, но свежее и доброе лицо вспыхнуло румянцем. Девушка сбежала с крыльца и сначала быстро, а потом, все замедляя шаг, пошла навстречу показавшемуся в воротах Ёжу. В покрасневших от мороза руках она держала уже сильно измятое письмо в толстом конверте. Ёжи, улыбаясь, снял шапку, а подойдя ближе, дружески пожал ей руку.
— Панна Аврелия, в такой мороз вы гуляете…
— Ну, какой же это мороз… Я привыкла… тут нарочный вернулся из города и привез вам письмо…
У юноши просияли радостью глаза, он поспешно протянул руку за письмом, но она, лукаво улыбаясь, отдернула свою.
— Я хотела его сама вам отдать, потому что письмо, должно быть, приятное, а теперь не отдам! Подождите немножко, приятное и ждать хорошо…
Он не сердился, не выходил из себя и терпеливо ждал, ласково поглядывая на эту свежую, веселую девушку, которая, громко расхохотавшись, закинула за спину руку с письмом.
— А если я вас очень попрошу, вы отдадите?..
— Что же, просите.
Слегка склонив головку, она подняла на него глаза, но он был всецело поглощен письмом и не замечал ее прекрасных глаз; схватив ее другую руку, он поцеловал ее, крепко пожал и с бессознательным кокетством юного красавца проговорил, глядя ей прямо в лицо:
— Пожалуйста, очень прошу вас, милая, обворожительная панна Аврелия, я очень прошу!
Видно, умел он просить, даже слишком хорошо умел, если письмо, выскользнув из руки, упало на снег, а девушка, разрумянясь, как облачко на заре, бросилась бежать домой. Запыхавшись, она влетела на крыльцо и, пылая как в огне, с минуту постояла, глядя на дверь остановившимися глазами; наконец, выйдя из задумчивости, крикнула в сени:
— Каролька, собирай ужинать, а я сбегаю на кухню. Отец уже идет со скотного двора, и пан Ежи вернулся из лесу.
Между тем Ёжи вошел в дом. В опрятной, недавно выбеленной комнате сверкал белизной пол и лоснилась скромная новенькая мебель. Встав у окна, юноша разорвал конверт. Белый от снега свет, чуть порозовевший от заходящего солнца, упал на крупные, неуклюжие буквы, написанные непривычной рукой:
«Ах, драгоценный Ёжи! Как же мне горько и грустно слышать, что Константы все больше гневается на тебя и грозится не дать за мной ни гроша. А уж как мне выходить замуж без приданого и без денег — ума не приложу. И мне это стыд на век, и у тебя своей земли нет, а если тебя, упаси бог, уволят с должности, что мы с тобой будем делать? Я здорова, только очень горюю и тоскую по тебе, а мне без тебя уже и жизнь не мила. Он до того распалил сестер и зятьев, что они грозятся бог весть какие неприятности причинить твоим родителям, если ты не отречешься от меня…»
Ёжи выпрямился, нахмурил брови и, скомкав письмо, крикнул:
— Моим родителям! Ну нет, не дождетесь вы этого! Вперед я вам головы раскрою!
Вскоре, однако, он успокоился и стал читать дальше:
«Анулька все уговаривает меня ехать к ним и объявить напрямик, что таково-де мое решение и никто меня от него не отвратит. Она попрежнему благоволит к тебе и поедет со мной. Я уже нынче бегала в город нанимать лошадей, но очень дорого запрашивают. Полагаю, однако, что в ближайшие дни мы поедем, и я свижусь с Константой и с сестрами. Пусть они хоть отрекутся, хоть проклянут меня, а я останусь неизменно и навсегда верной тебе. Никогда, никогда я тебя не покину и не забуду, ты один мне дороже всех на свете. Они все кричат, что ты холопом родился, что земли у тебя нет и что с тобой я весь век буду нуждаться, потому что у тебя нет земли. Может, оно и так, да лучше мне с тобой жить в нужде, чем с другим в богатстве. Ну, вот я и прощаюсь с тобой, драгоценный мой Ёжи, и жду твоего письма.
Дал бы он нам хоть двух коров на первое обзаведение, а то у вас там, говорят, можно и пять держать, да на какие же деньги мы их купим? Весь день я только и думаю о тебе, а как приходит ночь, стоит мне закрыть глаза, так сразу и вижу тебя во сне. Ах, когда же мы будем, наконец, вместе! Константы злой человек и гордец, как бы он и впрямь не натворил какой беды тебе или твоим родителям. Я, как смогу, тотчас напишу тебе; какой у нас вышел разговор и когда я от них уеду. А решение у меня твердое: если он так и не уймется, вернусь к Анульке и от нее выйду за тебя. Она по-прежнему благоволит к тебе и согласна, но только она одна из всей родни, какой не дай бог никому. От всего этого у меня голова идет кругом. Будь здоров, драгоценный мой Ёжи, и не забывай меня, как я не забуду тебя, хоть бы не знаю что случилось. Твоя до гроба. Салюся».
На самом краешке, над алой с позолоченными лепестками розой, украшавшей страничку, было приписано еще более кривыми каракулями:
«Говорят, у арендатора Ляскова дочки красавицы. Мне это сказал один человек оттуда. Вы, должно быть, весело проводите время, а мне тут очень тоскливо».
Ёжи бросил письмо на стол и стремительно прошелся по комнате. Письмо расстроило его и рассердило. Он знал, что Салюся пишет некрасиво и с ошибками, но это его мало беспокоило. Придет время, он выучит ее лучше писать, а не выучит, тоже не беда: от этого она не станет ни хуже, ни злее, ни менее мила его сердцу. Но зачем она повторяет в письме то, что этот дурень-братец и вся ее родня болтают о нем и его родителях? Зачем сама напоминает ему о том, что у него нет земли, и допускает, что будет с ним нуждаться? Прежде она никогда не говорила об этом и даже не думала. Впрочем, все это пустяки: без него она всего боится, вот ей и приходят в голову всякие мысли. Нo пусть только вздумается ее родне обидеть его стариков иль его попрекнуть мужицким происхождением — ого!