Открыв лицо, он обернулся к Миколаю и, гневно размахивая руками, стал рассказывать, что один зажиточный крестьянин из Грынок, зная, что у него есть сто рублей, хотел женить его на своей единственной дочери Марьяне, красивой и домовитой девушке. Через год сыграли бы свадьбу. И было бы у него свое хозяйство. А раз теперь у него ничего нет, то кто возьмет его в зятья? Возьмут Якуба Шилку, а ему — вечная память!

И он снова бросился к матери.

— А ведь просил я ее, чтобы не отдавала. Отдала-таки, шельма! За что она мне дорогу к счастью закрыла? Что я ей плохого сделал? Чем я хуже того? Свинья она, а не мать!

И он снова расплакался, закрыв руками лицо.

Тогда, склонившись к земле, Кристина покорно поползла по глиняному полу к скамье, на которой сидел отчаявшийся и разъяренный парень. Одна половина ее сердца рвалась к тому, к несчастному, загубленному, другая склонялась к ногам этого бедняги, обиженного ею. Если бы раньше он осмелился заговорить с ней так, она строго прикрикнула бы на него; она не раз поступала так с провинившимися сыновьями. Но теперь, проливая потоки слез, Кристина подползла к нему на коленях и хотела обнять его. Почувствовав ее прикосновение, Антось вскочил со скамьи и так сильно толкнул ее в грудь, что Кристина пошатнулась и снова упала на пол. Он занес на нее руку!

— О боже! Боже! Боже!

И все-таки, встав с полу и подавшись всем телом вперед, она с протянутыми руками снова пошла к нему.

— Ой, не гневайся, сынок, ой, не гневайся! Ты теперь у меня один остался…

— Пошла! Вон! Ты… — закричал он и ударил ее кулаком в спину.

— Боже! О боже!

Одного взяли и погнали далеко… другой избил ее… А уж если раз ударил, то теперь всегда бить будет. Потерял он к ней любовь и уважение… Боже мой!

Тогда Миколай, поднявшись со скамьи, схватил парня за рукав сермяги и вытолкнул его, несколько смущенного таким вмешательством, за дверь. Потом обратился к Кристине:

— Годзи, баба, плакать да ныть… я дам тебе в долг пять рублей, отправишь Пилипку, когда будет известно, куда надо посылать… отработаешь!

И, громко высморкавшись в кулак, он долго вытирал усы рукавом рубахи. Видно, он был не на шутку взволнован.

Кристина схватила руку солдата и долго, исступленно целовала ее. Можно будет послать Пилипчику пять рублей! Еще не совсем она несчастная!

Но вдруг она бросилась к двери. Где же тот, другой! Неужели он не простит ей… тот, один-единственный, что остался у нее? Куда он пошел?

Она выбежала из хаты и помертвелым взором долго следила за Антоськом. А тот, молодецки задрав голову и злобно насвистывая, торопливо шагал к корчме… Пошел в корчму, и напрасно она будет звать его и удерживать… Не послушает он ее да еще и прибьет.

― ДЗЮРДЗИ ―

Вступление

В огромном высоком зале машина правосудия предстала во всем своем грозном величии. Был зимний вечер. Спускавшиеся с потолка люстры и ряды ламп, горевших вдоль белых гладких стен, заливали потоками света красное сукно на окнах и столах и пестревшую разнообразием лиц и одежды необычно многочисленную сегодня публику. На возвышении в глубине зала восседали члены суда, сбоку у стены, на двух высоких, с резными спинками скамьях уже заняли свои места присяжные заседатели. У одного окна сидел прокурор; склонившись над ярко освещенным столом, он внимательно читал раскрытую страницу свода законов, у другого окна секретарь суда перелистывал ворох бумаг. Наблюдающий за порядком судебный пристав в мундире с золотым галуном, быстро и неслышно ступая, прошел по залу и сел в стороне с пером в руке. В глубокой тишине, не нарушаемой даже затаенным на миг дыханием нескольких сот людей, председатель суда громко и внятно прочитал обвинительный акт. Это было больше чем преступление, это было злодеяние, одно из тех чудовищных злодеяний, какие, подобно зловещим кошмарам, порой встают перед глазами потрясенного человечества. Кто они, к какому слою населения принадлежат, как выглядят эти несчастные и страшные люди, которые совершили его? Несколько сот глаз одновременно обратилось в сторону подсудимых.

Против высоких, покрытых резьбой скамей присяжных сидел официальный защитник. Он был чем-то встревожен и, задумавшись, нервно набрасывал карандашом на клочке бумаги какие-то бессвязные фразы. Позади него, за высоким барьером, стояли залитые светом четыре мужские фигуры в длинных серых арестантских халатах. Их только что ввели сюда через низкую дверь, за которой на мгновение открылся темный внутренний коридор. Казалось, они вышли из бездны. Низкая дверь тотчас же захлопнулась за четырьмя вооруженными солдатами, которые встали по обе стороны скамьи, вонзив торчавшие над головами штыки в ослепительно яркий свет. Между поблескивавшими остриями штыков, в потоках света, который отчетливо выявлял каждую их черту и чуть не каждую морщинку, подсудимые, застыв в неподвижных, выжидательных позах, лицом к лицу со своими судьями, отвечали на обращенные к ним вопросы председателя.

— Фамилия?

Четыре мужских голоса довольно внятно и громко ответили по очереди:

— Петр Дзюрдзя.

— Стефан Дзюрдзя.

— Шимон Дзюрдзя.

— Клеменс Дзюрдзя.

— Звание?

Крестьяне — землепашцы и землевладельцы. Только последний, сын и наследник Петра Дзюрдзи, еще не имел собственной земли, зато отец его не только был землевладельцем, но еще недавно занимал у себя в деревне важную в общественной жизни крестьян должность старосты.

Теперь самый интересный вопрос.

— Признают ли себя подсудимые виновными?

И снова четыре голоса по очереди — одни тише, другие громче, но все одинаково внятно ответили одно и то же:

— Признаю.

Признают. Значит, уже нет сомнения в том, что они совершили это злодеяние. Не нищие, не бездомные бродяги, живущие в отравленной атмосфере жгучей зависти и бесчестной наживы, а пахари, которым божий ветер приносит бодрость духа и здоровье… Крестьяне, которым собственная земля родит пышные колосья… Труженики с орошенным потом челом, по своей чистоте и величавому спокойствию равным увенчанному лаврами челу… Что же это значит? Родились ли они такими чудовищами? Или еще в колыбели напоил их своим дыханием гений зла? Или не было у них ни совести, ни сердца, а в груди их никогда не звучали те струны доброты, милосердия и справедливости, которые веками и с таким трудом вырабатывало в себе человечество? Может быть, это были безумцы, идиоты, глупцы, не способные различать добро и зло?

Непостижимо! Тщетно несколько сот глаз вглядывалось в их лица: нельзя было уловить связь между ними и тем, что они совершили. Не были они похожи ни на людей, уже явившихся на свет с преступными задатками, ни на безумцев, ни на идиотов.

Первый из них, тот, что назвался Петром Дзюрдзей, был высокого роста, худощавый и немолодой, но еще крепкий и сильный человек. Темнорусые с проседью волосы, очень густые и длинные, падали на воротник его арестантского халата. Бледное лицо в рамке этих длинных седеющих волос и коротко подстриженной бороды привлекало мягким и серьезным выражением. Щеки, вероятно ввалившиеся уже в тюрьме, не искажали правильного, мягко очерченного овала, губы под русыми усами слегка дрожали, на узком лбу чернели глубокие морщины, а серые задумчивые глаза, запрятанные под густыми, нависшими бровями, медленно обводили зал серьезным и очень печальным взглядом. Когда он подошел к скамье подсудимых, можно было заметить, как, подняв руку к груди, он едва уловимым движением перекрестился, а потом, ответив на все вопросы, положил сплетенные руки на барьер и поднял глаза кверху. На лице его появилось мечтательное выражение, выдававшее смиренную, из сокровенной глубины души возносимую молитву. Вскоре, однако, полные мольбы глаза его закрылись, спина согнулась, голова упала на грудь, и так, со сплетенными руками, серьезный, кроткий и очень печальный, он уже стоял до конца.

Совершенно не похож был на Петра его двоюродный брат Стефан. Такой же высокий, но широкоплечий, очень прямо державшийся брюнет, с черными, как ночь, волосами и черными пышными усами, он был бы великолепным образцом сильного, статного и красивого мужика, если б не преждевременно, поразительно рано постаревшее лицо. Ему не было еще и сорока лет, но его сухощавое, с правильными чертами лицо так избороздили морщины, что на нем не осталось ни одного гладкого местечка. К тому же казалось, что какой-то сильный огонь так долго его обжигал, что кожа на лице стала темной, почти коричневой. Однако видно было, что не физические лишения сделали его таким, а смяли и опалили его бурные страсти и жестокое горе. Это было мрачное, скорбное и в то же время смелое и умное лицо. Черные глаза угрюмо, но умно, даже проницательно глядели прямо перед собой; в позе и движениях чувствовалась энергия, избыток которой, вероятно, находил себе выход в бешеных, необузданных порывах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: