— Еще кусочек свяжу… еще не поздно… на костеле часы еще одиннадцать не били, а до одиннадцати надо вязать, сетку… только сетку… из шерсти я вяжу днем, потому что глаза от этого больше устают… Ох, глаза мои, глаза! Совсем служить отказываются!
Она вздохнула и взглянула в угол, где сидела девочка.
— Бедняжка! А ведь хулиган Якуб еще когда-нибудь и преступление какое-нибудь совершит. И сын его тоже, головой ручаюсь. Яблоко от яблони… Подумайте, камни в окно бросает! Хорош! Будь это лет тридцать тому назад, я приказала бы… слугам поймать негодяя и наказать как следует… Мои слуги! ох! ох! Были когда-то и у меня слуги! Но их уж давно нет! Кто бы мог подумать!
Тут складки на ее лбу поползли вверх, словно выражая крайнее изумление, а пряди седых волос упали на лоб.
Вдруг где-то далеко, в центре города, раздался бой часов на костеле. Старушка, подняв вверх тонкий бескровный палец, считала:
— Раз! два! три! четыре!
И когда она произнесла «одиннадцать!» — часы перестали бить. Женщина стала складывать работу.
— Раньше я, бывало, засиживалась до часу и до двух в гостиной… с гостями… Гостиная… Ох! ох! Была когда-то у меня гостиная… Да давно… уже нету… Зато есть вот эта конура… Кто бы мог подумать!
— Будь глаза у меня прежние, я вышила бы ковер, вроде того, что когда-то у меня возле дивана лежал! И получила бы за него кучу денег, но глаза, ох! ох! есть глаза еще у меня, есть, да служить больше не хотят… а уж когда вовсе откажутся…
На этот раз не только морщины быстро забегали на старческом лбу, но и голова затряслась, словно предсказывая, что случится нечто страшное, очень страшное, когда «глаза откажутся служить».
Гася лампу, старуха прошептала: «Кто отдастся на милость божию», а потом, ворочаясь в темноте на голой соломе, проговорила:
— Кто бы мог подумать! Кто бы только мог подумать!
В углу за печкой беспокойно и тревожно спавшая девочка пробормотала сквозь сон:
— Выгнали!
Утром, едва открыв глаза, Юлианка вдруг звонко рассмеялась. Отчего? Кто знает? Быть может, от того же, отчего птицы поют на заре, отчего рой золотистых насекомых весело жужжит, купаясь в лучах восходящего солнца…
Первый утренний луч прокрался в комнату и скользнул по седым волосам старушки, которая, сложив маленькие сухие руки, смотрела, подняв голову, в окно и вполголоса молилась: «Отче наш, иже еси на небесех!»
Услышав смех ребенка, она произнесла «аминь» и обернулась.
— Проснулась уже? — спросила она. — Ну как? Хорошо спала? Тепло было?
Юлианке, запеленутой, точно в свивальник, в старую толстую шаль, было хорошо и тепло. Похожая на маленькую мумию, с сияющими глазами и улыбающаяся, она посидела еще немного в своем углу, потом вскочила и, волоча по полу шаль, которая, развязавшись, держалась только на плечах, подбежала к старушке, протягивавшей ей горшочек с молоком.
— Попей молочка и оставь мне немного! — сказала она.
Юлианка пила; по глазам было видно, как она поражена тем, что ей досталась такая вкусная еда.
— А теперь я попью. Это, видишь ли, весь мой завтрак. Половину я отдала тебе, ну и на здоровье. Когда-то я пила чай, кофе или шоколад, только давно это было… А теперь радуюсь, если есть хоть немного молока. Подумать только! Ну, ничего! Человек бывает на коне, — бывает и под конем. На коне я уже была и никогда больше не буду, а ты, может, еще и будешь, кто знает? Ты еще маленькая, у тебя вся жизнь впереди. Но пока тебе надеть нечего, кроме рубахи, из которой ты давно уже выросла. Коленки видно, фи, неприлично… Надо будет у знакомых платьишко старое для тебя выпросить…
Она натянула на себя порыжевший стеганый салоп, а на седую голову надела рваный чепчик из белой кисеи.
— У меня, видишь ли, много знакомых среди господ, которым я свое рукоделие продаю… Так и хожу из дома в дом и продаю… На лестницу стало трудно подниматься, а там, где лестницы нет, там во дворе собаки проклятые набрасываются, платье рвут… Одна как-то меня за ногу укусила… Нога распухла, и целую неделю я ходить не могла… А бывает, что грубияны эти — лакеи или кухарки — ругают и прочь гонят и еще кричат вслед: «Нищенка!» Кто бы мог подумать!
Голубые глаза с воспаленными веками, словно застыв, глядели куда-то в пространство.
— Нищенка! Нищенка! Какая же я нищенка! Разве я не работаю? Разве мои рукоделия не лучше тех, что висят в витринах магазинов? Салфетки, одеяла, кружева плетеные, дорожки я делаю и буду делать, пока глаза служат… а вот когда они откажутся…
Голова ее снова затряслась, словно она очень чего-то испугалась, а морщины на лбу разбежались в разные стороны.
Подняв с полу шаль, соскользнувшую с плеч ребенка, старушка набросила ее на себя, а на голову надела черный капор.
— Теперь, — сказала она, — ступай во двор. Я ухожу в город и мне нужно запереть дверь. Вечером можешь опять прийти. Молока выпьешь и переночуешь. Я дома не обедаю, видишь — печка развалилась, и ее нельзя топить. Я хожу к одной почтенной женщине, у которой есть плита. Мы с ней вскладчину обед готовим: то суп, то картошку сварим. А когда у меня много работы, я не выхожу из дому и обедаю баранками, размоченными в воде… Кто бы мог подумать! Ну ступай, ступай во двор, надо дверь запереть. А вечером приходи, я, может быть, принесу тебе поесть, от обеда оставлю.
Они вышли вместе. Старушка поплелась по улице, а девочка в короткой рубашонке стояла, прислонившись к стене дома. Она уже не смеялась больше, потому что день был ветреный и холодный, а осеннее солнце светило, но не грело. Юлианка, дрожа от холода, пошла к дому прачки. У дверей флигеля она остановилась в нерешительности, то протягивая руку к двери, то отдергивая ее. Вдруг на пороге показалась прачка с коромыслом и двумя пустыми ведрами. На лице у нее были видны следы вчерашнего происшествия: оно распухло от слез, было в кровоподтеках. Толстая растрепанная коса сползла на рваную рубаху. Увидев девочку, она сердито крикнула:
— Опять ты пришла на беду мою! И без того горя хватает! Ты не мой ребенок, за что же я должна пот свой проливать, чтобы кормить тебя, да еще и муки терпеть! Пошла прочь и не попадайся больше мне на глаза.
Она грубо оттолкнула девочку и, закрывая дверь, крикнула:
— Антек! Не пускай подкидыша в дом!
Антку не надо было повторять это дважды. Накинув куртку, босой, он выбежал за дверь и, сделав вид, будто хочет броситься на девочку, крикнул:
— Пошла вон!
Юлианка подалась немного назад и остановилась. Мальчик снова отогнал ее.
Так продолжалось несколько минут, пока в окне флигеля не показалась голова восьмилетней девочки с длинными белокурыми волосами. Она закричала:
— Антек! Антек! Иди помоги растопить печку для мамы! У меня никак не разгорается…
Мальчик убежал домой, а Юлианка застыла на месте, не спуская глаз со стены флигеля. Она не плакала больше и уже не дрожала от холода. Если бы кто-нибудь заглянул сейчас в глаза девочки, сухие и широко раскрытые, он не увидел бы в них страдания. Они выражали изумление и горели скрытым бессильным гневом.
Прачка, возвращавшаяся с полными ведрами, застала Юлианку на том же месте. Она остановилась, посмотрела на нее и, бормоча что-то, вошла в дом, но вскоре вернулась с краюхой черного хлеба. Протягивая его, она сказала:
— На, возьми, этого тебе на день хватит. Хлеб я тебе иногда буду давать, а в дом входить не смей! Розгами выпорю, в крапиву брошу!
Юлианка взяла хлеб, но не стала есть: она долго еще стояла, глядя на стену флигеля. И, только когда из распахнувшихся дверей, обгоняя друг друга, с веселым шумом выбежали дети прачки, она тоже изо всех сил пустилась бежать по направлению к старому высокому дому, часто-часто перебирая маленькими ножками, и исчезла в больших сенях, откуда в эту минуту послышался размеренный унылый стук катка.
Как-то, спустя несколько месяцев, когда старушка, совершив свой обход по городу, возвращалась домой, ее окликнула старая Злотка, сидевшая у порога лавочки:
— Ваша милость! ваша милость! Подкидыш теперь у вас живет, на вашем попечении, значит?