Она вздохнула.
— Кто бы мог подумать!
И медленно, торжественно, подняв кверху сморщенный палец, прерывая нить своего повествования множеством отступлений и воспоминаний, она рассказывала священную историю девочке, а та, положив головку ей на колени, засыпала и спала, пока издалека, из города, не доносился размеренный звон часов на костеле, отбивавших одиннадцать ударов. Тогда старушка вставала, аккуратно складывала свое вязанье, а Юлианка просыпалась и, завернувшись в старую шаль, шла, сонная, в свой угол и укладывалась там за развалившейся печкой.
Так жили вдвоем, поддерживая друг друга, эти два несчастных существа. Прошло года два-три. Старухе пришлось изменить свои привычки. Она теперь редко уходила в город и совсем перестала обучать девочку молитвам и вязанью чулок. Крючок и спицы все медленней двигались в ее руках, а голова тряслась все сильнее и морщины на лбу быстро, словно в большом смятении, разбегались в разные стороны. С огромным напряжением вглядывалась она в мотки шерсти, чтобы различить их цвет, и прерывающимся голосом говорила:
— Отказываются служить… совсем отказываются…
И действительно, нередко даже при дневном свете она принимала желтую шерсть за розовую, а синюю за зеленую и, не скоро заметив ошибку, распускала вязанье, над которым просидела целый день. Тогда она осторожно, словно прикасаясь к чему-то очень хрупкому, поминутно смахивала кончиком пальца слезы с красных воспаленных век.
Иногда она говорила Юлианке:
— Молись о глазах моих… Бог любит детские молитвы.
По вечерам она попрежнему сидела на сундуке, пока часы на костеле не били одиннадцать, но не работала уже так усердно, как раньше; она все чаще опускала руки на колени и, глядя сквозь очки куда-то вдаль, погруженная в глубокую задумчивость, переставала даже разговаривать сама с собой, а морщины на ее лбу сходились, и мрачная тень ложилась на сморщенное, высохшее лицо.
Случалось, что она по нескольку дней оставалась без молока и не ходила обедать. Тогда она посылала Юлианку к Злотке за двумя баранками. Злотка вместо двух баранок присылала три, и старушка, размочив их в воде, делилась с Юлианкой едой.
Однажды девочка услышала, как она шептала:
— Приближается час… приближается страшный час…
Юлианка не спросила, о каком часе идет речь, так как все ее мысли были поглощены исчезнувшей в этот день из комнаты кроватью с единственной подушкой. На полу, где прежде стояла кровать, была постлана солома, покрытая холстиной, с маленькой, набитой сеном подушкой в изголовье. Потом исчез со стены ватный салоп, стола у окна тоже не было; в комнате осталась жалкая постель на голом полу, большое черное распятье над ней и пустой, ничем не покрытый сундук, на котором сидела маленькая старушка. Она ничего уже не делала и, мигая распухшими веками, повторяла:
— Кто бы мог подумать! Кто бы только мог подумать!
Однажды, рано утром, Юлианка, проснувшись, услышала, как старуха говорила:
— Боже всемогущий! Почему ты дал мне дожить до сегодняшнего дня?
Она сказала это каким-то странным голосом, но когда через час Юлианка, увидев в окно золотое сияние солнца, тихонько вышла из комнаты, женщина спокойно лежала, закрыв глаза и подложив под седую голову маленькую подушку. Осенний день пролетел быстро. Вечером Юлианка, после нескольких часов, проведенных во дворе и в старом доме, открыла дверь, чтобы проскользнуть, как всегда, в комнату и усесться на полу у ног своей благодетельницы. Но отпрянула и остановилась у порога. В тихой прежде комнатке раздавались теперь громкие голоса и смех. Здесь появилась незнакомая мебель, а посредине, за столом, на котором стояла бутылка и оловянная рюмка, сидели трое мужчин и при свете сального огарка перекидывались грязными потрепанными картами и курили. Клубы табачного дыма стлались под низким потолком, и сквозь сизый туман, как единственный след пребывания маленькой старушки, как последняя память о ней, проглядывало висевшее на стене большое черное распятье.
Юлианка долго стояла, застыв у порога; потом на глаза ее навернулись слезы. Она ушла и, медленно пройдя двор, остановилась у лавочки Злотки.
— Пани! — проговорила она сдавленным голосом.
— А! Это ты! Чего тебе? — обернулась к ней старая еврейка.
— Где моя пани? — спросила девочка.
— Твоя пани?
И Злотка задумалась, должно быть, над чем-то невеселым. Она смотрела на девочку, покачивая головой.
— Твоя пани? — повторила она. — Кто знает, где она теперь?.. Взяла палку и ушла в город… Разве она не прощалась с тобой?
Девочка не ответила и, помолчав, спросила:
— Она вернется?
— Зачем же? — ответила Злотка. — Она не платила за квартиру, и ей велели убираться; теперь вместо нее будут жить три лакея, которые остались без места, а они все время в карты играют и водку пьют… Хоть бы мне какая-нибудь от них прибыль была — куда там! Наберут в долг, а потом не заплатят…
Она продолжала бы еще ворчать, если бы ее не прервал исступленный вопль. Девочка, стоявшая раньше неподвижно на пороге, вцепилась руками в свои густые волосы и пронзительно закричала, а потом разразилась потоком слез… Тщетно старалась Злотка ее успокоить, гладила по голове, угощала баранками. Юлианка оттолкнула ее руку, бросила баранку наземь и убежала в большой темный двор, откуда еще долго доносились постепенно замиравшие в ночной тишине рыдания и всхлипывания. Они неслись из самого темного, самого дальнего уголка, где ни одна звезда, ни один луч света небесного или земного не озаряли ребенка, прильнувшего заплаканным лицом к холодной стене, ребенка, который в третий раз уже за свою короткую жизнь был предоставлен попечению сырой земли, дождливого неба, холодного ветра, свистевшего во тьме ночной.
С тех пор по утрам часто можно было встретить Юлианку у выхода из старого дома. Она ночевала в огромных сенях среди разбросанной, покрытой пылью и паутиной утвари. В самом дальнем уголке она отыскала старое кресло с высокими подлокотниками, но без ножек, с ободранной обивкой, из которой торчали клочья войлока: там гнездились мыши. Когда было холодно, Юлианка старалась примоститься между прогнившими подлокотниками и лежала там, свернувшись калачиком, как в тесной люльке. Из ветхого сидения выскакивали мыши и, пробежав по Юлианке, носились вокруг кресла с писком, шелестом и хрустом. Но она не боялась их, ей было веселей, когда в мертвой тишине старого дома слышалась мышиная возня. Юлианка даже высовывалась из своей необыкновенной колыбели и силилась разглядеть в глубокой тьме маленьких юрких зверьков, которые шелестели обрывками белой бумаги или громко грызли обглоданную кость. В теплые и светлые ночи она спала не в кресле, а на полу, причем старалась лечь так, чтобы оказаться в самой широкой полосе лунного света. Возле нее в беспорядке валялись обломки когда-то, может быть, прекрасных скульптур. Обломки эти привлекали ее внимание еще больше, чем мыши. Девочка часто рассматривала их со всех сторон, гладила белевшую при свете луны мраморную голову с отбитым носом и, опершись на локоть, смотрела в безжизненные глаза ее, пока не засыпала, припав головой к сломанной руке или к острому краю раздробленной груди.
Утром, увидев бегающих по двору детей, она устремлялась им навстречу, широко раскинув руки и заливаясь серебристым смехом. Она была похожа на птицу, раскрывшую крылья и догонявшую с веселым щебетом свою стаю. Но Юлианка щебетала недолго, и руки ее повисали, как сломанные крылья.
Во дворе у нее было несколько грозных врагов, и только белокурая растрепанная Анка, дочь прачки, всегда заступалась за нее, заслоняла, не позволяла бить. Анка играла с Юлианкой в лошадки и позволяла носить камни и песок для домика, который дети строили возле сруба старого колодца. Но это не помогало. Антек кричал, что не будет играть с подкидышем, а босая длинноногая дочка портного в грязном платке на взлохмаченных волосах заявила, что, если дети примут в игру подкидыша, она никогда больше не будет с ними водиться и вместе со своей куклой уйдет к другим детям в чужой двор. Кукла эта, по правде говоря, была большим уродливым чучелом, которое отец-портной смастерил, к удовольствию дочки, из пестрых ситцевых лоскутков и обрезков шелка. Но страшная угроза портновской дочки приводила детей в трепет, так как домик возле колодца строился именно для ее куклы и к ней сейчас собирались в гости две девочки-лошадки в сбруе из обрывков веревки, подгоняемые тремя мальчиками — кучерами с кнутами. Что касается Анки, то ее особенно пугала угроза разлучиться с куклой-уродом, так как после матери и младшего братишки она любила ее больше всего на свете.