И он так живо изобразил кающегося, что на секунду мне показалось, будто предо мною мой отец.
— Черт возьми, вот чепуха-то! Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! То, что приказывает делать начальство — делаю! И все тут! И не хочу, чтобы после всего еще эти вши сосали из меня кровь!
Он приподнялся на подушках и повернулся ко мне всем своим могучим телом. Глаза его метали молнии. Никогда еще он не казался мне таким красивым.
Немного погодя он захотел встать и пройтись по палате, опираясь на мое плечо. К нему снова вернулось хорошее настроение, и он смеялся но всякому поводу.
— Скажи-ка, Рудольф, что они здесь говорят обо мне?
— Здесь? В госпитале?
— Да, дуралей! В госпитале. Ты как думаешь, где ты находишься?
Я напряг память, стараясь вспомнить все, что о нем говорили.
— Они говорят, что вы настоящий немецкий герой, господин ротмистр.
— Вот как! Они так говорят? Ну, а еще что?
— Они говорят, что вы чудной, господин ротмистр.
— А еще?
— Женщины говорят, что вы...
— Что я...
— Должен ли я повторить их слова, господин ротмистр?
— Конечно, дуралей.
— Они говорят, что вы шельма.
— Вот как! Они не ошиблись! Я им еще покажу!
— И потом они говорят, что вы страшный человек.
— А еще что?
— Говорят также, что вы очень любите своих людей.
Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:
— Вздор! Что за вздор! Люблю своих людей! Опять эта их глупая сентиментальность! Повсюду они видят любовь! Послушай, Рудольф, я не люблю своих людей, а забочусь о них. Это не одно и то же. Я забочусь о них, потому что это драгуны, а я драгунский офицер и Германия нуждается в драгунах, вот и все!
— Да, но когда умер маленький Эрих, говорят, вы отослали его жене половину своего жалованья.
— Да, да, — воскликнул ротмистр и подмигнул мне, — и еще послал ей великолепное письмо, в котором воспевал на все лады этого маленького негодяя, этого лентяя Эриха, который не умел даже держаться в седле! А почему я так сделал, Рудольф? Потому, что я любил Эриха? Чепуха! Пошевели немного мозгами, Рудольф! Ведь этот маленький негодяй был уже мертв — значит, он уже не был драгуном. Нет, не из любви к нему я так поступил. Я хотел, чтобы вся деревня прочла мое письмо и сказала: «Наш Эрих был настоящим немцем, героем, а офицер его — настоящий немецкий офицер».
Он замолчал и посмотрел мне в глаза.
— Это для примера, понимаешь? Может, ты когда-нибудь будешь офицером, так не забудь про деньги, письмо и все прочее. Так именно и надо поступать! Для примера, Рудольф, для Германии!
Внезапно он взял меня забинтованными руками за плечи, резко повернул к себе лицом и произнес:
— Рудольф!
— Да, господин ротмистр.
С высоты своего роста он впился взглядом в мои глаза.
— Слушай меня внимательно!
— Так точно, господин ротмистр.
Он притянул меня к себе и, отчеканивая каждое слово, проговорил:
— Для меня существует лишь одна церковь — это Германия.
Дрожь пробежала по моему телу. Я еле слышно пробормотал:
— Так точно, господин ротмистр!
Он склонился ко мне и, продолжая безжалостно сжимать мои плечи, сказал:
— Моя церковь — это Германия! Повтори!
— Моя церковь — это Германия!
— Громче!
Я повторил во весь голос:
— Моя церковь — это Германия!
— Хорошо, Рудольф.
Он отпустил меня, и сам, без моей помощи лег в постель. Потом закрыл глаза и сделал мне знак оставить его одного. Прежде чем уйти, я поспешно вытащил из пепельницы сигарету, которую он мне дал, а когда вышел в коридор, спрятал ее в бумажник.
В этот вечер я вернулся домой позже обычного. Мама и обе сестры уже сидели за столом. Они ждали меня. Я остановился на пороге и медленно окинул их взглядом.
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, Рудольф, — ответила мама, и мгновение спустя как эхо повторили сестры.
Я сел. Мама подала суп. Я поднес ложку ко рту, и все последовали моему примеру.
Когда кончили есть первое, мама принесла большую миску картофеля и поставила ее на стол.
— Опять картошка! — сказала Берта, с недовольным видом отталкивая свою тарелку.
Я взглянул на нее.
— В окопах, Берта, не каждый день есть и картошка.
Берта покраснела, но все же огрызнулась:
— А ты откуда знаешь? Ты там не был.
Я положил вилку и посмотрел на нее.
— Берта, — сказал я, — я дважды пытался уйти на фронт. Меня не пустили. Пока что я каждый день провожу по два часа в госпитале...
Я помолчал и подчеркнуто, с ударением на каждом слове продолжал:
— Вот что я сделал для Германии. А что сделала для Германии ты, Берта?
— Берта, — начала мама, — постыдилась бы...
Но я оборвал ее:
— Позволь, мама.
Она замолчала. Я повернулся к Берте и, глядя на нее в упор, повторил, не повышая голоса:
— Так что же ты сделала для Германии, Берта?
Берта заплакала; до самого десерта никто не проронил ни слова. Когда мама встала, чтобы убрать со стола, я сказал:
— Мама...
Она снова села, и я взглянул на нее.
— Я все обдумал. Пожалуй, действительно лучше упразднить общую вечернюю молитву. Пусть каждый молится в своей комнате.
Мама вскинула на меня глаза:
— Ты же не хотел этого, Рудольф.
— Я передумал.
Наступило молчание, затем она проговорила:
— Пусть будет по-твоему, Рудольф.
Мне показалось, она хотела что-то добавить, но раздумала. Мама и сестры начали убирать со стола. Я сидел, не шевелясь, на своем месте. Когда мама вернулась из кухни, я сказал:
— Мама...
— Да, Рудольф.
— Это еще не все.
— Да, Рудольф.
— Теперь я буду завтракать по утрам с вами.
Я почувствовал на себе взгляды сестер и повернулся к ним — они сразу же опустили глаза. Мама машинально поставила на стол стакан, который держала в руке. Она тоже не поднимала глаз. Немного помолчав, она сказала:
— До сих пор ты вставал в пять часов, Рудольф.
— Да, мама.
— Ты решил больше этого... не делать?
— Да, мама. Отныне я буду вставать в семь часов.
Мама застыла на месте, она лишь слегка побледнела и машинально то брала стакан со стола, то ставила его обратно. Она спросила неуверенно:
— В семь часов? А не поздно ли, Рудольф?
Я взглянул на нее.
— Нет, мама, не поздно. Я буду ходить прямо в школу.
Я сделал ударение на «прямо». Мама растерянно заморгала, но ничего не сказала.
Я добавил:
— Я немного устал.
Мамино лицо прояснилось.
— Конечно, — поспешно подхватила она, как будто эти слова сняли тяжелый груз с ее души. — Конечно, работая так, как ты работаешь...
Я оборвал ее:
— Значит, договорились?
Она кивнула головой, я сказал: «Спокойной ночи», подождал, пока все ответят мне, и ушел к себе.
Я открыл геометрию и начал готовить урок на завтра. Но мне никак не удавалось сосредоточиться. Я отложил книгу, взял ботинки и принялся их чистить. Через некоторое время ботинки заблестели, и я почувствовал удовлетворение. Я поставил их в ногах кровати, стараясь, чтобы каблуки оказались на одной линии, затем встал перед зеркалом и внезапно, словно кто-то мне скомандовал, вытянулся в струнку. С минуту я смотрел на себя в зеркало, стараясь держаться как можно более прямо. Когда моя поза показалась мне безупречной, я взглянул в глаза своему отражению и медленно, отчетливо выговаривая каждый слог, точно так, как это делал мой отец, когда молился, произнес: «Моя церковь — это Германия!»
После этого я разделся, лег, взял со стула газету и принялся читать сообщения о ходе военных действий, от первой строчки до последней. На вокзале пробило девять. Я свернул газету, положил ее на стул и вытянулся в кровати. Я лежал с открытыми глазами, готовый закрыть их, как только мама войдет в комнату, чтобы погасить свет. Я услышал, как легонько скрипнула дверь комнаты моих сестер, затем мягкие шаги — мама прошла мимо моей комнаты, мамина дверь тоже скрипнула, защелка стукнула, мама за стеной закашлялась, наступила тишина.