Рембрандт насупился.
– Я спрашиваю: с Адрианом кто-нибудь советовался? Все мы умники, все сами с усами. Приди и скажи: так, мол, и так, желаю учиться этому самому… Как его? Рисованию. Желаю вечно побираться, ибо я не видел мастера в полном достатке. Это вам не хлеб, не мельница, не солод, без которых человек не обходится. А что? Мазня! Разве люди голодают без нее? Или жажда их одолевает? А те из маляров, которые живут в некотором достатке, рабски угождают каждому пузатому богачу. Да, да! Я говорю правду и только по совести! Потому что художник – не мельник и не башмачник! Даже не золотарь!
Рембрандт слушал отцовы речи, сидя недвижно, точно каменное изваяние. Адриан время от времени кивал, словно поддакивал. Мать все-таки решила подать жаркое, а Лисбет сбегала в чулан за пивом.
– Что ты молчишь, Адриан? Может, я не прав?
Адриан собирается с мыслями. Он во многом согласен с отцом, но и брату вредить не желает. Надо как-то смягчить гнев отца и убедить, елико возможно, упрямца.
– Сухое мясо, – сказал Хармен, пробуя жаркое.
– Оно перестояло, – объяснила хозяйка.
– Да, сухое! Но я готов терпеть еще более сухое, обуглившееся, чем слушать россказни про всякие там рисунки… Да что вы все, в рот воды набрали? Скажите же хоть что-нибудь поперек или подайте знак согласия. – Хармен уставился на Адриана.
Тот пожевал мясо, по-мужицки проглотил, запил пивом.
– Я… – начал было он.
– Что – я?
– Потружусь за всех – лишь бы в доме был мир.
– Та-ак, – проскрежетал Хармен.
– В конце концов, Рембрандт мальчик неглупый, – сказала мать. – Он ничего такого плохого не совершит. Если не получится, вернется на мельницу.
– А годы?
– Что годы?
– Годы-то идут, – пояснил Хармен, – и мы не вечные. Мы будем плодить нищих бездельников?
– Почему нищих? – удивилась мать.
– А потому!
– Почему бездельников?
– Все потому же!
Мать осмелела:
– Я ничего не пойму. О чем речь?
– А он прекрасно понимает! И на ус наматывает, – сердился Хармен. – Разве вы не видите, как он слушает и в душе, может, смеется над нами, как мы тут пытаемся наставить его на истинный путь.
Адриан обратился к брату:
– Ты что-нибудь скажешь?
– А что?
– Ну обо всем этом.
– Вы же сказали всё. – Рембрандт больше не притрагивался к еде.
– Что мы сказали?
– А всё.
– Это не объяснение, Рембрандт. – Адриан начал возмущаться.
– Вы всё сказали и за себя, и за меня.
– Слышите? – саркастически усмехнулся Хармен. – Он даже не желает входить в обсуждение дела, которое касается не только его, но и нас.
– А что тут обсуждать?
Хармен махнул рукой. Яростно принялся за жаркое. Потребовал еще пива.
Мать подложила Рембрандту кусок мяса.
– Он еще ничего не тронул, – сказала Лисбет.
– Не твоего ума дело, – осадила ее мать. – Ты ешь, Рембрандт, а то встанешь из-за стола голодным.
Хотел Рембрандт сказать, что кусок не лезет в горло после стольких горьких слов, но сдержался. И правильно сделал, ибо Хармен понемногу переменил тон. Он сказал, что бог наказал их. А за что, спрашивается? Наказал: искалечил Геррита, сбил с панталыку Рембрандта. Не хватает еще одного бедствия. Но какого?
– Чтобы Рейн затопил Лейден, – сказал Хармен. – Тогда все стало бы на свое место.
– Можно придумать еще кое-что, – сказал Адриан улыбаясь.
– Что, например?
– Все крылья пообломать мельницам. Ураганом.
– Говорят, случалось, – сказал Хармен.
Мать обрадовалась такому обороту. И скороговоркой сообщила:
– Я была совсем маленькой. Поднялся ветер и сорвал не только крыши, а и всю мельницу свалил.
Рембрандт наконец-то принялся за еду.
Лисбет еще раз сбегала за пивом, хотя ее об этом и не просили…
Мастер Сваненбюрг собрал своих учеников, рассадил на чем попало и стал объяснять, что главное для художника, особенно во время его ученичества. Рембрандт слушал, глядя в рот учителю. Ян Ливенс, кажется, немножко скучал. Или делал вид, что скучает, ибо все ему уже хорошо известно.
Добрый художник был искренен в меру своих возможностей, отпущенных богом. Часто ссылался на годы, проведенные в Италии, и на живописные работы в Ватикане. Он говорил складно, неторопливо, как бы пытаясь аккуратно вложить мысли в голову неразумным, но подающим надежду молодым людям.
– Я хочу подать вам, – говорил он тусклым голосом, – наиважнейший совет, который постоянно должен быть путеводной звездой живописца. Спрашивается: о чем речь? Стараться, чтобы полотно повторяло оригинал? Разумеется, это важное условие. Живая природа должна оживать под кистью. Это – непреложный закон. Мне скажут: а правило перспективы? Да, и это очень важно. Зритель должен ясно судить о том, что ближе к нему и что дальше. Однако есть правило, следовать которому не только важно, но совершенно необходимо, то есть настолько, что без него нельзя даже мыслить работу мастера. Многие итальянцы следовали этому закону. Но не могу сказать, чтобы ставили его во главу всего дела. А я говорю вам, я утверждаю: это главное для живописца, с него начинается все, им кончается все. Если сравнить сам процесс живописания с прекрасной поэзией, то подготовку к нему следует назвать грубой прозой. Даже не грубой прозой, а работой, скажем, приказчика в мануфактурной лавке. Но без этой прозы нет живописи, нет истинного искусства. Наверное, вы догадались, к чему я клоню. Извольте, господа: я говорю о краскотерках, о подготовке красок и масел для живописи, о выборе земли, выборе различных поддающихся размельчению камней, необходимых для цветовой гаммы. Как обжечь землю, как и где выбрать ее, как смешать с маслом и как растереть, до какой степени измельчения? Ясно ли я говорю, господа?.. Если не научитесь отлично готовить, попросту говоря, тереть краски, считайте, что вы никогда не будете писать настоящие картины. Они у вас или быстро пожухнут и потрескаются, или очень скоро потемнеют, или же лишатся той живописности, которая, казалось, уже достигнута вами. Вот что значит – тереть краски! Вот что значит – отбеливать и выбирать масла! Вот что значит – хороший лак для живописца! Это бальзам для египетского бальзамировщика, который сохранял тело на века. Ясно ли я говорю, господа?.. Я заключаю: надо научиться тереть краски, создавать материал, из которого вы впоследствии создадите живую природу на мертвом холсте. Это, как выражались эллины, есть альфа всего нашего дела.
Так говорил живописец Якоб Сваненбюрг. И не всуе говорил – он твердо приучал своих учеников к тому, что сам искренне исповедовал…
По воскресным дням Рембрандт торопился на Хаарлеммерстраат, чтобы взглянуть на заветное окно на заветном фасаде. Но где же шаловливая Маргарета? Неужели перешла к другим хозяевам? Почему ни разу не приоткрылись занавески?
Рембрандт поначалу не придал особого значения словам девушки, с которой невзначай познакомился у башмачника. Но время шло, и получалось, что его просто провели. Может, она вовсе и не Маргарета… Но зачем понадобилось ей водить его за нос? Ведь он вовсе не набивался в друзья.
Ян Ливенс объяснил очень просто:
– Она обыкновенная болтушка.
– Каков смысл ее болтовни?
– А никакой! Выкинь ее из головы.
Выкинуть можно. Однако Рембрандту надо уразуметь: почему она вела себя так, а не иначе? Он же не приставал к ней, не домогался ее внимания…
– Вот что, Рембрандт… – Ян Ливенс положил руку на плечо друга. – Я хочу сказать нечто…
Рембрандт слушал рассеянно, поглядывая на заветное окно. Почему все-таки занавеска даже не шелохнется? Была ли то насмешка бывалой кокетки или стряслось с нею что-то непредвиденное? В самом деле, он же не тянул ее за язык, не просил о встрече. Все сама…
– Рембрандт, – продолжал Ливенс, – у меня есть тебе совет. Он тебя наверняка заинтересует.
Рембрандт оторвался от окна.
– Совет? Какой?
– А вот такой. Сказать по правде, очень и очень простой. Товарищеский. Дружеский. И ты, надеюсь, оцепишь мое расположение к тебе.