А пускай теперь все остается таким — опостылевшим, убогим. Столько надежд возлагала она на свое замужество, на город — и вот… «Связалась с обормотом этим, как же — городского хлеба захотелось. А в деревне, может быть, за учителя вышла бы…»
С каким-то особенным, незнаемым ранее чувством думала она теперь о деревне, вспоминала, как хорошо ей жилось там при материнской любви да при отцовской ласке: ведь была она единственная дочь у старого Романьки. Мать, бывало, едва не дрожала над нею, над каждым ее шагом; присматривала, чтобы, боже ты мой, не уставала единственная дочь ни в школе, ни дома. Да что там дома! Никакой работы по хозяйству Ольга не знала: мать была женщиной сноровистой, все дни проводила в заботах, батька — настоящий мастер столярного дела: всяких заказов всегда было много.
Дома Ольге каждый месяц сыпались обновы, и, может, уже с седьмого класса она заневестилась. Тогда же впервые узнала она, что судьба не обделила ее и красотой. Приятно было сознавать все это, и, заканчивая десятилетку, решила Ольга, что не останется в деревне, а поступит в институт и выйдет там замуж за человека, который лучше всех ее оценит. Она будет жить в городе, и когда наведается в деревню да пройдет с мужем под руку по улице, все заговорят: «Смотрите, как повезло Романьковой Ольге!»
Потом она поступала в институт и не поступила. «Прощай надолго, город», — думала уже она, но как раз тут и обратил ее внимание на себя Казик. В ту пору и это, казалось, не так уж плохо, но еще в самом начале знакомства думала Ольга, что будет вертеть Казиком, как ей захочется, — ведь видела же она, что нравилась ему. Об институте она уже не думала.
«А какая польза теперь от этого: от его ласковости, рассудительности — от всего…»
Ольга тревожилась теперь, страдала, а Казик, будто нарочно, помалкивал о квартире: может, и знал что-нибудь, но не говорил.
— Когда же твое обещание сбудется? — едва ли не каждый день допытывалась она. — Разве сходить нельзя да узнать?
— Ну и нетерпеливая ты! Дом ведь еще не готов, говорю…
И тогда она заговорила издалека, осторожно:
— Жизнь пройдет в этом закутке — по всему видно…
— Ну что ж… Может, и так. О чем пока говорить?
Он пока и сам не знал, будет ли квартира для них или нет. Люди и не столько ждут, и семьи у людей большие. Но вот попробуй докажи Ольге!
Какой-нибудь год Казик согласен еще жить и здесь. «Терпят же как-то люди, — размышлял он, — и мы потерпим. Квартира плохая, но… почти тихо, спокойно — не была бы здесь окраина. Даже деревню чем-то напоминает».
Улица здесь, где они жили, и в самом деле была тихая, неприглядная, с неровным булыжником да извилистыми рядами заборов. Между камней пробивалась на ней летом тощенькая травка, а за тротуарами, на почерствевших бугорках, она росла дружнее, целыми островками, кустистая и густая. Дома, скорее похожие на деревенские, то были в глубине дворов, то окнами глядели на улицу. Росли в тесноте огородов яблони и вишни; внизу сплетался цепкими веточками крыжовник, а крупные листья сирени и даже розы торчали из щелей заборов.
Открывалась временами в этих улочках своя красота. Как-то по-особенному хорошо было здесь: и ранней весной, когда струилась первая вода в тонких ручейках и так звонко, молодо кричал петух вдруг в середине дня; и немного позднее, когда зацветали сады, а вечерами трепетная зеленоватость подолгу не покидала неба; и в теплые летние сумерки, когда так дурманяще, густо пахли огороды укропом, и к этому запаху примешивалась щекочущая ноздри горьковатая пыль, и все веяло, веяло банной духотой от нагретых за день крыш.
Хорошо было здесь. Но скажи-ка об этом Ольге.
Провесень уже была, март. По утрам Казик шел на завод и видел: острый ветерок держал на дворах притихших после холодной ночи воробьев, желтоватыми пятнами взялась на прежней наледи улиц вчерашняя вода. В тонких прослойках туч желтело над городом небо. Медленно, словно льдина на стрежень, выходило из-под валящего из труб дыма солнце, и розовый морозец отползал к затемненным все еще забором да стенам.
А когда возвращался — небо такое синее было, собиралась на тротуарах водица, хотя и чувствовалось еще в воздухе холодное дыхание зимы.
В такой вот день узнал Казик о квартире. Он очень обрадовался тогда; маленького роста и суетливо-верткий, с кучерявой рыжеватой шевелюрой на голове, он как будто весь сиял от дурашливой возбужденности И счастья.
— Что-то очень веселым ты стал, — сказала ему дома Ольга, — смотри, чтоб не плакал. Прибежал домой: «Оленька, Оленька!» А как там квартира, где и что — и знать не знает. Да ты оглянуться, раззява, не успеешь, как квартиру кто-нибудь другой займет, а тогда — как же! — выгони его оттуда. Давай сюда ордер! — пристала она вдруг к Казику. — Слышишь?
Она сердилась, но Казик словно не замечал этого. С шутливой торопливостью он отступил в сторону и, радостно приговаривая да посмеиваясь, полез рукой в карман пиджака. Ему почему-то хотелось подразнить Ольгу, и потому он так медлил: загадочно достав из кармана бумажник, слишком медленно снимал с него тоненькую резинку, которою был перевязан бумажник. Наконец, откашлявшись с облегчением и поплевав на пальцы, ловко выхватил из бумажника ордер — и опять стал просветленным в этот миг, когда взмахнул бумажкой перед собой.
— Пожалуйста, дорогая сударушка, в ваши собственные ручки!
— Дурень! Мальчишка! — крикнула Ольга, отнимая ордер.
Она подошла к шкафу и распахнула дверцу: широкая, отменной ручной работы скатерть вскоре выскользнула оттуда и, развернувшись, легла на пол. Через какую-нибудь минуту Ольга увязывала уже в нее старое пальто, подушку, одеяло — Казик удивленно, ничего не понимая, смотрел на жену.
— Ты… собираешься куда-то? — осторожно спросил он.
— Молчи, болтун! — осекла его Ольга. — У тебя никогда забот не будет — такой ты человек. Сам бы, если бы настоящий хозяин был, побежал бы на квартиру: и ночевал бы, и днем бы стерег…
Она сняла с полки хозяйственную сумку, подхватила с пола узлы и, изо всей силы хлопнув дверью, выбежала на улицу.
Потом всю дорогу, пока ехала трамваем на новую квартиру, проклинала растяпу этого, Казика…
Она сошла на незнакомой улице. Немного в сторону от трамвайной колеи — и сразу начинался не совсем еще приведенный в порядок, недавно застроенный квартал. И, как это бывает в необжитом месте, сразу бросились в глаза своими темными, глухими окнами безмолвные дома. И повсюду земля, разрытая земля, перемешанная со снегом. Смеркалось. У подъезда крайнего дома какая-то женщина, время от времени отворачивая лицо, вытряхивала на ветру одеяло. Ольга подошла и спросила номер дома.
Она стояла перед дверью своей квартиры, не совсем еще веря себе и стараясь унять сердцебиение. Нажала плечом дверь: квартира была закрыта. Прижалась щекой к притолоке, прислушалась. Было тихо: ни шороха, ни скрипа из-за двери, лишь клокотала внизу, переливаясь в радиаторе под лестничным окном, ворчливая вода. «Вот уже и греют, — подумала Ольга, и щемящая жалость закралась в сердце. — Дурочка, нужно было сразу искать коменданта и забрать ключи».
Через каких-нибудь полчаса, выйдя от коменданта, Ольга почувствовала вдруг, как хорошо было на улице. Только теперь она заметила, что и крыши домов, и крылечки подъездов, и все вокруг покрылось молодым и ясным снегом. Такою трезвящей свежестью был наполнен воздух, что Ольга не удержалась и, остановившись, посмотрела вверх. Глубокие неровные промоины открылись в высоких и, казалось, набрякших сочной синью облаках. В каком-то холодном оцепенении катилась над городом луна — спелая, слепящая и полная.
Было здесь высоко, где стояла Ольга: вечерний город лежал перед нею. Там, где все время мелькали, пропадая, красные и зеленые огоньки машин, были, наверное, мосты и площади. Где-то же совсем неподалеку, в низких затемненных улицах, звенел трамвай, и видно было, как высекает голубые искры его дуга.