— Коня ты тоже для меня брал? — спросил Матей, опровергая его.

— Увидел тогда, как ты с дровами возился, — жалко стало. Дай, думаю, помогу, — все еще кривил в беспомощной ухмылке лицо Хмыль. И было непонятно: злость его подталкивает или растерянность…

Журавлиное небо i_017.png

— Перестанешь ты… черт тебя возьми, ну? — подхватился Матей, и голос его сорвался. Ткнул рукою, поправляя рыжеватую бородку. Хмыль все более сутулился и, опершись спиной о воз, молчал. Матей немного успокоился, закурил. По вершинам деревьев пробежал ветер. Конек встряхнул мордой, фыркнул.

— Тпру!.. — не глядя, ухватился за вожжи Хмыль.

Матей жадно курил самосад, неопределенно посматривая на одутловатое лицо Хмыля. Злости уже не было, как не было и враждебности, а вместо этого вспоминалось почему-то, как Хмыль копал у себя во дворе колодец. Неизвестно, зачем понадобилось это ему, потому что журавлей в деревне было немало. Наверное, тут правили Хмылем свои соображения, потому и привез он из района цементированные круги, вместе с женкой опускал их в сырую глубокую яму. Да вышел колодец неудачный, скособоченный. Хмыль несколько дней после этого ходил хмурый, на шуточки не отвечал, сурово чмыхал носом…

— Дядька Матей, — тихо и протяжно заговорил Хмыль. — Что же с дровами… Не гнать же коня назад… Может, тебе их сразу завезем, а? — и засуетился возле возка, поправляя седелку. В его виновато склоненных плечах, в нарочитой поспешности и все же замедленности движений рук видны были растерянность и ожидание.

Матей поднялся с комлистого пня и молча пошел в сторону дороги. Хмыль постоял с вожжами в руках, тронул коня с места. Выехали на дорогу. Конек, напрягаясь, тащил тяжелый воз, поскрипывали промороженные сани. Первым снова заговорил Хмыль:

— Гхм!.. Ты не вини меня очень, дядька Матей… По батьке тебя как?

— Максимович, — равнодушно сказал Матей.

— Пойми, Максимович… та-а-ак!.. Я, может, сам хотел, чтоб ты меня тут застал. Хочешь верь, хочешь нет. Помнишь, как встретил тебя в лесу? Старый, думаю, сколько силы у него, а все равно за сухостоиной по горло в снег лезет. И тут меня разбирает: гляди вот, какой я добрый, какой честный. Живое дерево на корню не свалю… Злость меня взяла… Ты не упрекай, дядька Матей, за то, что говорю…

— Говори!.. Не каждый о себе такое скажет…

— А сегодня, как стал эти поленья в сани кидать — руки не берут. Хоть бы, думаю, натолкнулся кто-нибудь, выругал, допустим…

«Ого, выскальзывает как, даже каяться готов», — подумал Матей и сразу почувствовал обиду. Сказал неохотно:

— Так вот — поймал я тебя — лучше тебе стало? — и, глянув на Хмыля, отвернулся.

— Я тебе так скажу, — словно и не слыша Матеевых слов, продолжал Хмыль. — Жить каждому надо… Вот ты на меня на сходе навалился, а за что? Сам знаешь, подработать надо…

— Так-так! — остановился Матей. — Красть, значит, надо? В колхозе, мол, красть можно? Подработать? А много ты в своей жизни работал, черт тебя возьми? Хомуты выдаешь, за конем первый бежишь… А Матей дурень, он пусть с косой и топором идет… Так вот! Сбрасывай дрова, хапуга чертов, не надо дальше везти…

Матей вырвал из рук Хмыля вожжи, бросился к возу. Рука поспешно искала узел веревки. Хмыль — за ним, навалился плечом на дрова, недоуменно хлопает глазами:

— Дядька Матей, чего ты?

Матей плюнул, отбежал в сторону. Все еще возбужденный, содрал с головы шапку, надел и — снова:

— Видал, какой хитрый — ого!

— Но! — прикрикнул на коня Хмыль. — Стоишь, дурной!

Конек сразу взял с места. На повороте Хмыль оглянулся: расстегнув на груди кожушок, Матей, не торопясь, шел вслед. Придержал коня и, дождавшись его, помялся, растерянно попросил:

— Ты не говори, дядька Матей, в деревне, что я хотел… дрова твои забрать. Ну, не говори…

Матей отозвался не сразу:

— Можно и помолчать, чего же… Только я тебе скажу: ты свои штучки брось. Среди людей живешь — не в лесу…

В дороге их застали сумерки. Смеркалось и на дороге, а в зарослях и вовсе была темень. И мороз опять стал пощипывать. Небо на западе было в холодных розовых разводах.

Вскоре выехали из леса и поднялись на бугор. На колдобистом его верху сани съехали в сторону: сразу начинался спуск. Внизу дорога упиралась в небольшой мостик через ручей, за мостиком начиналась улица. Возле крайней хаты стояла машина, и мотор, еще не приглушенный, тарахтел. Машину обступили люди, послышались голоса. Ветер выдул из чьей-то сигаретки яркие густые искры, а потом подхватил их и развеял.

Хмыль в который раз посмотрел вперед, остановил коня:

— Дядька Матей, что дальше делать?.. Догадаться могут…

— А, вот оно что, — с усмешкой обошел Хмыля Матей, стал у воза. — Совесть заговорила, людям в глаза стыдно глядеть? А ты по-другому… Чего стоишь? Напрямик иди, за заборами прячься, если по-человечески ходить не умеешь. Там ни одной души нет, одни следы собачьи… Давай сюда вожжи.

Хмыль сгорбился, соступил с дороги. Матей бочком подсел на дрова, повел вожжами. Конек затрусил с бугра, и опять стало заносить сани. «Ого, так и перевернуться можно!» Натянул одну вожжу, крикнул Хмылю:

— Коня сам отведу, слышишь? Конь колхозный: отнимать не придешь!

Хмыль не отозвался. Сани легко катились с горы. Перед мостками Матей оглянулся. Хмыль все стоял на бугре, наверное размышляя, идти ему улицей или вдоль заборов, прячась от чужих глаз. «Думай, думай, — усмехнулся Матей, — давно пора». И поехал на голоса, которые слышались возле машины…

РАЗДУМЬЕ

(Перевод Эд. Корпачева)

Кукушки прежних лет прокуковали

бор головы моей…

Р. Бородулин

Тревога и боязнь закрадываются в душу — почему-то все чаще вспоминается детство. Почему, зачем? И отчего именно теперь? И так хорошо, живо встают в памяти прежние дни, радостные и грустные, и так жаль, как только подумаешь о них, что не вернутся уже ни прежняя радость, ни прежняя грусть. А ведь они так нужны мне теперь: зачем мне, чтобы повзрослевшая радость стала умиротворенностью, а грусть — печалью?

Тревога и боязнь закрадываются в душу — неужели так начинается пора зрелости?

Было ведь и прежде у меня то же детство, и ведь прежде вспоминал о нем, но мне было так хорошо в моем постепенно отдаляющемся детстве, так привычно и хорошо, как привычно и хорошо реке в берегах, а ветвям — в кроне. Почему же река выходит из берегов и потом тоскует по ним? Почему же дерево высоко вверх возносит свои лиственные шатры, почему тоскует по грибным затишьям росистой земли?

Может, вот так и со мною: и жаль, жаль уже детства, и тревожно, боязно в пору молодой зрелости.

ОДИН ЛАПОТЬ, ОДИН ЧУНЬ

(Перевод Эд. Корпачева)

ПОВЕСТЬ

Вместо вступления

Сон.
Сон.
Сон.
Ночью пустынной
                          и темной
Иду по земле.
Высокий и легкий,
Покачиваюсь от печали.
Голову склоняя под
                             небом,
Я плачу.
Звезды — слезы мои.
Спят города и села,
Я над ними ступаю.
Высокий, согбенный
                          и легкий,
Покачиваюсь от печали.
Ищу деревеньку серую,
Деревеньку свою.
Боюсь:
Высокий и легкий,
Не присяду там на пороге,
Как самолет реактивный не сядет
На грунтовом аэродроме…
Я плачу.
Звезды — слезы мои.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: