Иванка проснулся.

И не сразу догадался, что все то страшное, происшедшее с ним, было лишь сном. Его тело ныло. Застыли спина и шея. Когда он попробовал повернуть голову, что-то как бы хрустнуло в затылке, и глазам стало горячо. Левая нога затекла, онемела, было страшно подумать, как же ему теперь подняться.

На чердаке заметно смеркалось. Ветер гудел и гудел в трубе, не утихал. Иванка прислушался. Из маленького гумна все еще доносилось: шух! шух! шух! Сколько же он спал?

4

— Дед, — сказал Иванка, — ну отдай мне наган. Ты слышишь, деда?

В гумно со двора залетали снежинки. Было здесь безветренно, но холодно: стужей веяло от мерзлого тока, сквозняки гуляли под стрехой. Но дед разогрелся в работе. Вытертая шапка с завязанными вверху шнурками съехала ему на затылок, у деда побелел вспотевший лоб. Деда окружала, росла со всех сторон кучка приготовленной им сечки. Дед стоял на коленях, подложив под них солому.

— Дед, — сказал Иванка. — Ну, деда… Чего ты молчишь?

— Гляди-ка, вспотел весь, — глубоко вздохнув и опустив руки, сказал дед. Глядел он вокруг себя, хукал да покряхтывал. — Сначала, слушай меня, как стал на колени, так, как тот бубен был, аж гудел. Как от железяки какой холерной, несло стынью от меня. А теперь вот будто в бане побыл… Взял бы да деду помог…

Конечно, все это дед говорит не всерьез. Вот и сам усмехается этому. Дед хитрит, просто не хочет ему, Иванке, ничего говорить про наган.

Журавлиное небо i_019.png

— У всех и то и то есть, а у меня ничего нет. Одна рогатка, может, да и та порванная. Ну, хочешь, дед, погляди… У тебя, дед, даже дратвы нет, чтобы связать резинку.

— Ну, это ты уже шельму строишь. Ой, шельму! У бабы суровую нитку попроси. Думаешь, не даст? А что дратва? Вон смолы возьми, насмоли нитку — будет тебе дратва… Ай, шельма ты, шельма, — и дед, кивая головой, посмеивался.

— А чуни у меня есть? Скажи, дед, есть? Ну, скажи!

— Будут тебе и чуни, будут. Потерпи. Бог терпел и нам, внучек, терпеть велел. Вот поглядишь, увижу я деда Трофима и спрошу у него… Ну, может, не спрошу сразу, а так скажу: «Доброго здоровья тебе, сват. Как живешь? Внучек наш поклон передает». А дед Трофим спросит: «А как он там, внучек мой?» — «Грех что-нибудь плохое сказать на него, сват. И бабу, и деда слушается, и мамку уважает всегда. К тебе с бабкой в гости собирается. Во какой наш внучек!» — «Ай-я-яй! — скажет дед. — Такой хороший хлопчик — ого! Не зря я взялся ему чунь сплести! Ого! Ты так и передай ему, сват, что не брешу, сплету!» Вот как, Иванка, будет. Все хорошо будет, посмотришь.

— Выдумываешь, дед. Все у тебя хорошо да хорошо… хорошо да хорошо все.

— Слушай меня, расскажу тебе та-а-кую историю, брат. Прадед твой, Игнат, батька мой, покойник, любил ее часто рассказывать. Жил-был, слушай меня, один человек, не то чудаком считался, не то святым. Слова плохого никому не скажет, не накричит, не попрекнет. Плохо человек сделает, он в душе пожалеет, головой покивает, скажет только: ой-е-ей! Как на дитя глупое поглядит. И тогда человеку тому становилось совестно. Вот как было. А в жизни, внучек, всякое бывает. Бывает, что над таким человеком смеяться станут: какой же ты, такой-сякой, хороший, если не страшный? Так нет. Такой человек был добрый, что не смеялся над ним никто. И были у него три сына. Хороших детей дал ему бог. Но и они удивлялись: почему у них такой батька? Что ни сделают они, все ему ладно. Плохого не заметит, а на хорошее покажет и похвалит. Вот и надумали сыны: что бы такое сделать, чтоб на них разозлился батька. Не по злости, слушай меня, надумали они такое. Интересно им было проверить батьку. А дело на сенокосе было. Постягивали они сено в копны, до вечера время еще оставалось: что делать? Старший говорит: «Давайте копну подпалим, поглядим, что наш батька делать будет». Подожгли, стали и как бы греются. Тут и батька пришел. И что, ты бы думал, он сделал? Стал с ними, руки греет, а сам приговаривает: «На солнце тепло, а при огне еще теплей!»

И засмеялся дед, ласково так засмеялся, будто самому себе. Будто забыл, что сидел при нем Иванка. Борода у деда рыжая, ну, не совсем рыжая, а так себе. И мягкая. Знает об этом Иванка. Уж очень лохматится его борода, когда выбирает дед из нее хлебные крошки. Вот и теперь, когда смеялся, дед хватался за, бороду. Губы его побелели, трясется весь. Отвернулся зачем-то, притих дед. «А может, он плачет?» — подумал Иванка. Шапку вон снял, вытирает лысину рукавом. Голова у деда совсем голая, а шея вся иссечена бороздками.

— И ветра нет, а попало что-то в глаз. Тут смотри да смотри, — точно оправдывался дед.

Он повернулся к Иванке, моргал глазами, веки у него были красные, а глаза чуть ли не белые — помутнели у деда глаза. И жалость коснулась сердца Иванки, когда он подумал, что дед уже хвор.

— Деда, хватит тебе. Вон сколько нарезал! А то дай я тебе помогу.

— Удается, говоришь, и рачку малому словить рыбку поскорее, чем старому, — повеселело глянул дед на него. — Только не так, внучек. Старый — что малый. И малый — что старый. Хватит с меня. Нарезал много. Хорошо, что хоть солома есть. Убережем до весны коровку. Перебьемся. А вон как артельной скотинке до весны дотерпеть?.. Артельная не артельная — чем она виновата? Все равно жалко. Еще на рождество ездили по дворам, сена у людей просили. Кто давал, а кто бы и дал, да у самого нет. Вот как! Изведется скотинка вся, будут глодать волки кости… Коровник раскрыли, солому со стрехи скормили. Солома та — одно название. Зеленый мох порос на ней, в руках рассыпается — гниль. Корова лучше ест зеленые лапки, чем ту солому. Вся стреха в коровнике просвечивается. Ляжет корова — бока примерзают.

— Дед, а пускай бы взяли коров по дворам, пускай бы перезимовали…

— Э, внучек, если бы взяли да если бы дали. Взять возьмешь, а чем кормить будешь? А другой думает так: «Возьму, а что мне за это будет? Молока не дает — запустилась; какое там молоко. Сено скормлю, а кто его мне вернет?.. Трудодни запишут? А что мне будет на те трудодни? Сено? Так сена и в колхозе нет». Да и начальство не позволит, чтобы коров или коней разобрали. Побоится, как бы люди не подумали, что колхозы будут распускать. Если не побоится людей, то побоится того начальства, которое над ним, выше.

— Дед, а председатель, а бригадир — тоже начальство?

— Начальство, внучек. Наше с тобой начальство.

Иванка словно бы обрадовался чему и засмеялся.

— Дед, — сказал он, — так и ты бы начальством, если бы захотел, мог стать? Помнишь, как тебя председателем хотели поставить, как тебя на собрание вызывали и ты не хотел идти, а пошел?..

— Не могу я, внучек, начальством быть. Годы не те, да и какой я начальник… Я самому себе не начальник. И стоять над людьми я не могу. Не могу с ними ругаться.

— Мамка говорила, что ты добрый, дед, что на тебе люди, как захотят, так и поедут, виноватым сделают, и ты виноватым и будешь.

— И правда, внучек. Кто из нас не виноват перед богом и перед людьми.

— Чего ты, дед, все говоришь: бог да бог. Не хочу я, чтобы ты говорил про бога. И мамка тоже не любит, когда ты вспоминаешь его.

— Ну хорошо, внучек, не буду. Не буду, внучек, бог с тобой.

— Вот снова, дед. Все этот бог…

Дед ничего не ответил, лишь взглянул на него. Странно так, показалось Иванке, взглянул. Беспомощно, растерянно, а потом почему-то закрыл глаза; веки у деда подрагивали, точно больно было деду, только превозмогал он, затаив дыхание, эту боль.

— Дед, — сказал Иванка, — это я просто так про бога… Дед…

«Почему так жалею его? — думал дед. — У меня все нутро аж болеет по нему. Надо ли это, помогу ли я так малому? Что его ждет? Боже, надо ли мне его так жалеть?»

Уже смеркалось на дворе. Сумрачно становилось в гумне, ветер тише ходил под стрехой. И словно потеплело. Стоя на коленях, дед сгребал сечку в кучу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: