И дедушка усмехнулся, добавил:

— Только ведь они думают, что и мы по избам попрячемся. Дорогу строить забросим.

— А вот это им — шиш! — моментально ответил Коля Кряж, подхватил с дороги ящик с инструментами, махнул мужикам: — Айда на мост! Торчать тут нечего…

Он им махнул, дедушку же спросил осторожно:

— А ты куда сейчас, Андреич? С нами? Или пока что в Тяпнево на отдышку?

Но дедушка принялся разворачивать Пчёлку, ответил:

— Отдышимся, когда наработаемся.

И все мужики до единого тут дедушке и мне заулыбались, все разом заговорили:

— Вот это так! Вот это по-нашему! С тобой мы, Андреич, этот мост начали, с тобой да с твоим Санькой сегодня и завершим.

А когда шумною опять ватагою мужики двинулись по дороге вниз, то все теперь старались шагать рядом с Пчёлкой, все похлопывали её, гладили по золотистым бокам, все Пчёлку хвалили:

— Ну и лошадь тебе досталась, Андреич, — любому коню конь! Смотри, дала такой рывок, а — сухонькая. Другая бы в мыле вся была, а эта — нет! И толковая она у тебя, ну прямо как даже не всякий человек. Каким манером, ты сказываешь, в атаку-то её бросил?

И дедушка в который уж раз, снова объяснял:

— А вспомнил, что она обстрелянная, боевая, и по-фронтовому, по-конармейски крикнул: «Даёшь!»

И опять все на ходу улыбались, все покачивали одобрительно головами, и лишь Коля Кряж всё молчал и молчал.

Он как положил Пчёлке на густую гриву корявую свою ладонищу, так всё, не отнимая руки, рядом с лошадью и вышагивал.

Он шёл, помалкивая, о чём-то думал.

И вот, наконец, обдумал, видно, всё до конца, поровнялся с тарантасом, хлопнул дедушку по колену, отчаянно и весело уставился ему в глаза:

— Ты Пчёлку менять собираешься, так давай меняй на моего Вороного! Хочешь, сейчас в деревню сбегаю, Вороного приведу?

А дедушка тоже этак весело глянул на Колю и ответил совершенно для Коли, для меня и для всех неожиданно:

— Ты что, Коля-Николаша? Ты что, чудак? Да откуда до тебя такая несуразица докатилась? Да разве я Пчёлку сменяю на кого? Ни в жизнь, ни за что, ни за какие коврижки!

Вот так вот Пчёлка у нас и осталась, и возила дедушку на работу ещё немало лет. И никогда я больше не слышал, чтобы дедушка зашумел на неё или хотя бы слегка рассердился. А про тот случай он тоже почти не вспоминал. Лишь только один раз, когда к нам в деревню пришло сообщение, что банду выследили ребята — уездные комсомольцы и банде настал конец, он сказал:

— Так быть и должно. Наша власть молодая, да ничуть не пугливая.

Светлячок на ладошке

Под тёплым небом i_005.png

В детстве меня часто и надолго отправляли в деревню к родственникам. Деревня стояла почти в лесу, но место было высокое, ничуть не глухое — жилось здесь мне и моим приятелям-ребятишкам очень славно.

Особенно мы любили вечера.

Бывало, и коров, и овец давно пригонят, и пыль на белеющей в сумерках дороге уляжется, в окнах зажгутся лампы, а нам по своим домам расходиться всё ещё неохота.

Набегались мы вдосталь. Ноги, руки наши ноют от усталости. Мячик для игры в лапту на тёмной траве давным-давно не разглядеть, да и старшие начинают из раскрытых окон покрикивать: «Лё-онька! Шурка! Ужин сто раз собирать не будем!» — а мы всё равно не спешим.

Мы сидим под берёзами рядом с круто ныряющей тут под гору дорогой, у самой крайней избы. Над нами возятся в застрехе воробьи. Мы слышим их полусонное попискиванье, слушаем, как уркают на задворках в пруду лягушки, и ждём, когда и в этой избе тоже затеплится свет.

Только свет там вовремя не зажигается никогда. И вот мы осторожно, под локоток, подталкиваем рядом сидящую с нами девочку Олю:

— Где бабка?

Спрашиваем, хотя, где Олина бабка, нам известно и так.

Не в пример всем другим деревенским старухам, Олина бабка Катерина дома почти не сидит, да и сидеть ей одной в избе, пока Оля бегает с нами, совсем ни к чему.

Кроме кур да петуха, хозяйства у бабки с внучкой нет никакого. Живут они теми небольшими деньжатами, что присылают по почте из дальнего и неизвестного нам города Мурманска Олины родители, сажают ещё лук да картошку, но и с огородцем у бабки хлопоты тоже невеликие.

Она шибко старая, бабка-то Катерина. Старая-престарая и очень любит поговорить. Длинные речи-беседы затевает она с каждым встречным и поперечным. За этим и ходит весь день по деревне; за это подруги старухи обзывают её заглазно «Ляпой», а вот нам, как только бабка явится домой да как только начнёт «ляпать» с нами, так иного лучшего удовольствия, пожалуй, и не придумать.

Для того мы тут и сидим в сумерках, для того нам и надо, чтобы свет в избе под берёзами зажёгся быстрее, а зажечь его должна Оля.

Но Оля старше всех нас, ей полных десять, и командовать Олей мы не решаемся.

Мы лишь вот так вот деликатно, тихим вопросом намекаем:

— Где бабка?

И Оля не важничает.

Оля поднимается с брёвнышка, очень решительно говорит:

— Бабку и в самом деле пора зазывать домой! Ну что ж, тогда побежали…

И вот со стуком, бряком, топотанием босых пяток мы взлетаем по расшатанным ступенькам на высокое крыльцо бабкиной избы. Мы проскакиваем гулкие, как сарай, сени, вваливаемся в избяной полумрак, и вот там начинается ещё одно для всех нас желанное действие — зажигание Олей висящей на крючке под потолком керосиновой лампы.

Действие это чудесно потому, что нам дома зажигать лампу не дают. Дома нам за одну лишь такую попытку влетает сразу и крепко, а здесь Оля совсем по-хозяйски выкладывает перед нами на строганую столешницу спички, придвигает к столу табурет и смело вспрыгивает на его крышку.

Более того, когда Оля дотягивается до лампы и снимает блескучее в полутьме стекло, то каждый раз оттуда сверху оглядывает все наши настороженные физиономии, смотрит на все наши поднятые и готовно растопыренные ладошки, вслушивается в наше напряжённое сопение и каждый раз говорит:

— Держи, Лёнь…

А «Лёнь» — это, значит, я.

А «Лёнь» — это, значит, Олин выбор опять и опять пал на меня!

Слова такие означают, что изо всех тут я, может быть, наисерьёзнейший человек: и вот пузатенькое ламповое стекло опускается в мои руки!

Я стою, я не шевелюсь, я даже дышать теперь почти не решаюсь.

В эту минуту и мне ясно, и всем ясно, что я не только замечен Олей, а ещё и облечён её самым глубочайшим доверием. Ламповое стекло — драгоценность. Если его обронишь, расколешь, то другого нигде скоро не достать.

За что мне от Оли такая честь, я не знаю. Может, за то, что я так же, как она, живу здесь без отца, без матери. Может, за то, что когда мы играем в круговую лапту и Оле приходится водить, то я стараюсь Олю всегда поскорее выручить.

А может быть, совсем и не за это… Может быть, просто потому, что я стою у табурета всегда ближе всех. Но всё равно я очень горд, тем более что Оля каждый раз ещё и говорит:

— Теперь, Лёнь, спички подавай.

Впрочем, она тут же поправляется:

— Ой, у тебя руки заняты… У тебя стекло. Тогда пускай Шурик…

А Шурик — это мой всегдашний во всём соревнователь. Мы с ним ровесники, нам обоим по восемь лет, мы даже и ростом с ним совсем одинаковые. Но при этом он толстенький, не такой, как я, расторопный, и никогда не успевает занять лучшее место у табурета. Шурик лишь теперь оказывается первым, цапает коробок со стола всей горстью и, запыхтев победно, встаёт на цыпочки, тянется кверху.

Оля чиркает спичку, согнутая Олина ладошка от мгновенной вспышки становится розовой.

Потом огонёк опускается на горелку лампы.

Оля принимает от меня стекло, и вся бабки Катеринина изба с её коричневыми от древности, гладкими стенами, с белёной печкой, с бумажными вырезными занавесками, с горшками цветов на окошках озаряется жёлтым мягким светом.

Мы тоже улыбаемся светло. Даже Шурик смотрит поласковей в мою сторону, а Оля спрыгивает вниз, бесшумно и легко мчится к печке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: