В это мгновение пламя заколыхалось от сквозняка, фитиль освободился от стеарина и вспыхнул, и луч света с туалетного столика упал на большое наклонное зеркало и оттуда осветил лицо девушки. Оно было запрокинуто назад, голова лежала на спинке большого кресла, и, поскольку мы видели его перевёрнутым, выражение его казалось загадочным. Но божественная белизна теперь была отчётливо видна. Это не были крылья ангела. Это были белые ягодицы хромого скрипача, которые поднимались и опускались, появлялись и исчезали, двигаясь вверх и вниз над приподнятым животом девушки. И пока мы стояли, застыв на месте, выражение её лица стало совершенно понятно, даже Андреасу. Оно было искажено желанием одновременно ускорить и сдержать.

Здесь Якоб сделал длинную паузу, глядя прямо в ночь, словно прокручивая перед собой сцены той, другой ночи. Через некоторое время Руми сказал:

— Я знаю продолжение этой истории. За дверью этой комнаты вы почувствовали дыхание Бога и преисполнились священным гневом. И ты принёс своему другу огненный меч, и с силой, которую ярость увеличила в семь раз, он распахнул ногой дверь, вошёл в комнату и приколол девушку и её распутника к креслу, словно проткнув иголкой двух спаривающихся насекомых. Потом вы сидели перед этим двойным трупом до рассвета, разговаривая о жизни и смерти.

— Нет, — сказал Якоб, — датские истории так не заканчиваются. Следует считаться с тем, что эта история случилась в Дании.

— Наверное, ты прав, — ответил Руми. — К тому же в 42-й суре, стих 37, написано: «Хотя нас и раздражают, надо попытаться простить». Значит, твой друг простил распутника?

— Вовсе нет, — ответил Якоб, — потому что это тоже вряд ли было бы по-датски. Продолжается эта история разговором девушки с Андреасом, разговором, которого я не слышал, но о котором он мне рассказал. Я точно не знаю, когда он состоялся, но мне кажется, что они поговорили в тот же вечер. Думаю, что Андреас остался ждать. Хотя он не мог не понимать, что между ним и девушкой теперь такая пропасть, что никто не сможет построить через неё мост, всё-таки он, наверное, дождался её.

— А где был ты, Якоб? — спросил Руми.

— Иногда, — ответил Якоб, — крест жизни нести так тяжело, что ты не можешь помочь даже своему лучшему другу.

Наконец девушка осталась одна, и Андреас вошёл к ней, и она долго и пристально смотрела на него. А потом сказала: «Мне просто захотелось». «Так, — сказал Андреас, — значит, всё, что ты мне тогда рассказывала, — неправда?» «Да, — ответила девушка, — мало что из того рассказа было правдой». «Зачем же ты мне это рассказывала?» — спросил он. «Не знаю, — ответила она. — Мне просто захотелось. С тех пор я каждый день хотела всё тебе объяснить». «И почему же не объяснила?» «Потому что, — сказала она, — я видела, как прекрасно ты танцуешь. И тогда я поняла, что моя ложь была произведением искусства. Я рассказала тебе то, что тебе необходимо было услышать, чтобы танцевать идеально». «Думаю, — сказал Андреас, — я бы предпочёл тогда услышать более правдивую историю».

Девушка откинулась в кресле назад, словно удалилась в другой мир, и, возможно, подумал Андреас, так оно и было. И откуда-то оттуда она сказала: «Этот мир не приспособлен для правды, мой милый Андреас, да и ты тоже для неё не годишься, и, хотя ты, конечно же, этого и не поймёшь, я всё-таки попробую тебе объяснить: люди в этом мире, и особенно в этом театре, должны страдать, и страдать они должны, потому что всякую секунду своей жизни стремятся в двух противоположных направлениях. Когда ты танцуешь, Андреас, то изображаешь саму лёгкость. Вечер за вечером зрители видят, как ты танцуешь на зелёном лугу, изображая молодого принца, или птицелова, или вельможу, у которого нет ни обязанностей, ни забот в этом мире. Ты живое воплощение беспечной свободы. Но и ты, и я, и публика знаем: чтобы создать этот образ свободы, ты добровольно ушёл в монастырь и посвятил свою жизнь самой тяжёлой и самой монотонной работе, которую когда-либо знал мир. Каждый вечер в театре ты показываешь, что долг и свобода неразрывно связаны.

Каждый вечер ты появляешься на сцене в роли добродетельного, благородного юноши, который изо всех сил старается не оскорбить женскую стыдливость, ты исполняешь свою роль, как святой, в таком обтягивающем трико, что каждому зрителю в зале прекрасно видно, что у тебя между ног, и чтобы посмотреть на это, они среди прочего и приходят в театр. Каждый вечер на сцене ты доказываешь, что вожделение и добродетель неразрывно связаны в этом мире».

«Я не хочу больше слушать», — сказал Андреас.

«Конечно, — сказала девушка. — Конечно же, ты не хочешь больше слушать. Каждый вечер ты демонстрируешь на сцене мгновения счастья. Ты показываешь миру, что счастье — это женщина, вино, природа и возможность делать то, что тебе взбредёт в голову, и при этом каждый зритель прекрасно понимает, что в твоей жизни нет ни женщин, ни спиртного, ни свободы выбора, что, только отказавшись от этих искушений, ты смог создать этот образ. Ты не хочешь слушать правду, ну и не слушай. Тебе надо историю вроде той, которую я рассказала тебе, — о трагической душе в красивом теле. Ты знаешь историю о Моисее, который разделил воды, чтобы его народ мог пройти по суше»?

«Да», — ответил Андреас.

«Ты Моисей, — сказала девушка. — Ты крепко держишь направленные в противоположные стороны силы, чтобы публика могла пройти по суше и добраться до дома».

«Если я Моисей, — спросил он, — то кто тогда ты?»

Всего лишь мгновение понадобилось девушке, чтобы обдумать ответ.

«Я, — ответила она, — Господь Бог».

Андреас посмотрел на хрупкую фигурку в пачке, с уложенными в высокую причёску волосами.

«Ты не похожа на Господа Бога», — сказал он тихо.

«Я поняла это, — сказала девушка, как будто разговаривая с самой собой, и так, подумал Андреас, возможно, и обстояло дело, — когда поборола искушение рассказать тебе правду. Тогда я поняла, что я — в стороне от всего. Именно так и можно узнать Господа Бога. Он всегда в стороне от всего».

«Чёрт возьми, — простонал Андреас — Ты ведь тоже человек, как и все мы».

«В каком-то смысле, Андреас, — сказала девушка, — я такая же, как и вы, но в каком-то смысле я другая — я одиночка. Таким вот и бывает Бог. Всё понимает, но всегда одинок, и поэтому может делать то, что необходимо».

«А что же необходимо?» — спросил он.

«Чтобы в этом театре танцевали», — ответила девушка.

«И даже в том случае, если, как ты говоришь, правда о театре — это две лжи, неразрывно связанные между собой?» — спросил он.

«В этом случае, — ответила она, — тем более важно, чтобы вы все вместе чувствовали, что работаете для чего-то, что гармоничнее и больше, чем вы сами».

«Ну а ты, — спросил Андреас, — для чего ты работаешь?»

«Через десять лет, — ответила она, — я стану балетмейстером, первой женщиной-балетмейстером в этом театре. Тогда обо мне будут говорить: прежде она была великой танцовщицей. Теперь она великий балетмейстер. К тому времени я буду богата, меня будут знать во всей Европе, и танцовщики в этом театре будут бояться меня так, как они даже и представить себе не могут».

«Кажется, у меня есть на этот счёт некоторые предположения», — сказал Андреас.

«И тем не менее, — продолжала она, — власть, деньги и почёт прилагаются к другому, истинная причина совсем не та: вы все стараетесь изо всех сил, вы все работаете как звери. Но та, кто даёт Моисею силы, чтобы он мог разделить воды, и та, кто держит их разделёнными, хотя она и знает, что тем самым противопоставляет себя истине, должна уметь более, чем какой-либо другой человек, действовать под давлением тяжести вод и ложных истин. Действовать под таким давлением называется выполнять свой долг, и именно это я и делаю. И именно это делал Маэстро, когда создавал свои балеты».

Она поднялась с кресла, лицо её оказалось прямо напротив лица Андреаса, и он увидел, что она вернулась из своего далека и что в это мгновение она была так искренна, как на его глазах до этого бывало лишь дважды: когда она танцевала одна посреди комнаты высоко над городом и когда её лицо было запрокинуто на спинке кресла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: