XVII
Кроме этой маленькой тайны (что он консультировался у Арсения), была у Мещерякова и другая, более глубокая и важная для него. Хотя он был убежденным западником в искусстве, но он не примыкал к тому течению западничества, которое, как и во все времена, было распространено среди определенного круга московской интеллигенции. Он только чувствовал, что у него есть единомышленники, и только создавал впечатление, что в контакте с ними, тогда как на самом деле старался держаться как можно дальше от них, и не столько из осторожности быть уличенным в чем-то недозволенном, сколько из боязни потерять самостоятельность, которой он дорожил и которая давала ему право рассуждать обо всем так, с тем оттенком народной справедливости, как он считал нужным делать это. И в то время как он пользовался славою западника (и всем, что принадлежность к этому течению давала ему), взгляды его разнились с общим течением и были ближе к тем главным проблемам жизни, которые, как и теперь, всегда стояли перед обществом. Он говорил о свободе не в том смысле, чтобы оправдать свои пристрастия и получить возможность безграничной деятельности для себя, как это выдвигалось другими, а в том, чтобы не навязывать народу (под каким бы национальным соусом ни подавалось это) отжившие формы труда, быта и отношений между людьми и чтобы поощрялось не только то и не столько потому, что оно есть исконно русское, но и потому, что оно есть высшее достижение цивилизованного мира. Он говорил о той свободе, при которой движение жизни не тормозилось бы оглядками на прошлое и хороводы и песни времен крепостничества, представляемые теперь как неподражаемые образцы народного творчества, не сковывали бы русского человека в его нравственном развитии; ему хотелось, чтобы той всегдашней разницы в культуре труда и быта, которая, он видел как историк, была между Западом и Востоком, чтобы разницы той пе было теперь; и он, не замечая того, в сущности, лишь торопил те события, которые естественно и сами собой происходили вокруг него, тогда как в общем течении западничества, к которому он примыкал, он чувствовал, ставились иные и отличные от его взглядов цели.
Но расходясь в главном, он сходился с ними в другом, в мелочах, которые окружали его. Ему казалось, что не того качества была отечественная обувь, не того качества выпускались машины, мебель, трико и не того качества даже как будто выпекался хлеб; в общем, все, казалось ему, было не того качества, как это же самое было на Западе. И хотя он во многом был прав и многие в Душе были согласны с ним, но говорить так было не принято, было непатриотично, и потому большинство на факультете относилось к Мещерякову настороженно, именно как к западнику, человеку крайних и непопулярных взглядов. Жизнь его, как он старался показать ее, представала перед всеми лишь с той внешней стороны, из которой можно было заключить, что она проста и однозначпа, тогда как на самом деле она состояла из тех противоречивых пачал, в одном из которых было все то, что есть в каждом русском человеке, то есть желание с ленцой и нерасторопностью взяться за дело (и желание того сытого барства, которое всегда прежде мужик видел только издалека), и в другом - то, что как раз и составляло внешнюю (для людей) сторону, по которой все судили о ней. Он любил более ходить в пижаме и мог появиться к завтраку непричесанным; и непричесанным и в пижаме мог с утра и до вечера просидеть в своем домашнем кабинете, обложившись книгами и не прочтя ни страницы в них, а затем, потянувшись, сказать, что как ни осудительна обломовщина, но не столь национально, сколь приятно это состояние жизни; но он сейчас же как будто преображался, едва надевал костюм и галстук, и особенно когда возникала необходимость защитить свои убеждения. Невысокий, сложенный неуклюже, он с несвойственной полному человеку живостью начинал двигаться и говорить, жестикулируя и забивая словами собеседника, так что трудно было противостоять ему; и то, что говорил, было продумано, остро и ядовито.
Хозяйскими же делами, как и заведено в русских семьях, занималась у Мещеряковых Надежда Аркадьевна. Выросшая в московском интеллигентном доме, она любила, чтобы все было сорганизованно возле нее, и, не умея сама, как взяться за это, с охотой, как только вышла замуж, переняла тот образ жизни, который между знакомыми ее назывался западным (что надо было толковать как передовой пли модный) и который позволял ей (благодаря заработкам мужа, публиковавшего свои труды), не притрагиваясь, в сущности, ни к чему, вести дом. По западному образцу она не хотела иметь детей и не имела их (хотя как это было соотнести с тем фактом, что на Западе точно так же не уменьшалось, а увеличивалось во всех странах население!); по западному образцу, как считала Надежда Аркадьевна, положено было держать приходящую домработницу, и она держала эту приходящую прислугу - Груню, которая, приходя, прежде пила с вареньем чай, а затем мыла и вытирала только то, что было на виду и в центре комнат, и не трогала ничего по углам; но Надежда Аркадьевна, видевшая, что так делалось и у других, перестала замечать это и на вопрос, как она управляется по дому, всегда с гордостью отвечала: "У меня приходящая, и я довольна ею". Как и замужние подруги ее, она рылась в западных изданиях, отыскивая образцы, как лучше расставить мебель, подобрать сочетание цветов или форму гардин, и хотя очевидным было, что то, что хорошо для тех условий жизни, то есть для Запада, не могло так же хорошо быть для этих, в каких жила Надежда Аркадьевна в Москве (уже потому, что не было мастеров, которые сделали бы это), она с энергией, если нравилось что, бралась переоборудовать все в квартире и приглашала для этого тех своих знакомых работников, с которыми у нее были свои, особые отношения и которые, приходя, каждый раз делали не то, что она просила, а то, что было удобнее и легче сделать им. "Ах, горе мне с вами", - говорила она, рассчитываясь с ними. Она приглашала их даже тогда, когда требовалось просто забить гвоздь.
"Лукич, - просила она, звоня по телефону этому самому работнику, с которым имела дело и которому покровительствовала, - зайди, есть дело". И Лукич собирался и шел к ней. Но приходил не один, а приводил с собой напарников, которые безмолвно затем топтались за его спиной.
- Гвоздь мне надо прибить, - говорила она Лукичу и напарникам, приглашая их пройти в комнату. И в то время как они, не снимая ботинок и пыльно следя на паркете, направлялись за ней, она, суетясь и путаясь в своем длинном домашнем халате (п вся в перстнях и сережках, как она всегда появлялась перед людьми), катилась впереди них, сдвигая по пути стулья и кресла, которые не столько мешали, сколько могли быть испачканы грубою одеждою Лукича и напарников. - Вот здесь. - И она указывала место на стене, где нужно было, чтобы у нее был гвоздь.
Лукич ставил перед собой ящик с инструментами и принимался смотреть на стену с выражением, словно он затруднялся сказать, можно или нельзя выполнить то, о чем просили его. Он тянул время и набивал себе цену, тогда как Надежда Аркадьевна, не понимавшая смысла этой паузы, торопила его:
- Что же ты, Лукич?
- Надо подумать, - отвечал тот.
Она боялась, что он откажет, и крутилась тут же, то предлагая поддержать стремянку, то наклоняясь и включая в розетку поданный ей от дрели шнур, и в бестолковости этой работы не замечала, как отворачивались и раздвигались полы ее халата и видны были ноги в кружевах тонкого заграничного белья. Лукич переглядывался с напарниками, но сейчас же делал вид, что не замечает ничего, так как важны были ему не кружева и ноги ее, а деньги, которыми из нравственных, разумеется, соображений (как она затем всегда объясняла мужу) она позволяла себе по-барски сорить.
- Я не обидела вас, Лукич, так ты скажи, - говорила она, заплатив им в несчетно раз больше, чем стоила их работа.
То, что муж ее (в научных трудах) предлагал для общего блага и что было, как он полагал, делом долгим, требовавшим определенных (от всех) усилий, Надежда Аркадьевна переносила на домашнюю обстановку и была всегда занята и растрачивала безо всякой видимой нужды мужнины средства. Главным же результатом ее деятельности была лишь та постоянная и неестественная канитель в доме, цель которой заключалась не в служении обществу, а в том только, чтобы в обществе этом отстаивать для себя право на это бесцельное существование; и Надежда Аркадьевна энергичнее, чем муж, всякий раз бралась защитить это право. Не вникавшая в суть тех главных расхождений с общим течением западничества, благодаря которым муж ее мог жить и уважать себя в жизни, а видевшая только то, что объединяло его (и ее) с этим течением, она долго не могла объяснить себе, отчего муж ее не заводил нужных знакомств.