Пожалуй, сравнив отца с домашним псом, я создал о нем неверное представление. Я вовсе не хотел сказать, что в доме он никаким авторитетом не обладал. В конце концов, отец был мужчиной, а в ту эпоху именно они, мужчины, правили миром. Обстоятельства, в которых женщинам напоминали, что бразды правления им не принадлежат и принадлежать никогда не будут, возникали едва ли не ежедневно. Любые официальные письма, касавшиеся нашей семьи, дома, расходов, моей учебы, изменения часов работы публичной библиотеки Камдена, да всего на свете, неизменно адресовались отцу. Чиновники, торговцы, доктора, почтальоны, официанты, швейцары — все они игнорировали маму и тетю Примулу и обращались с тем, что имели сказать, только к нему.
Как ни странно, мама и тетя Примула ничего против этого не имели. «Пора тебе вынуть из ножен твою ужасную саблю, Гилберт», — говорили они, когда порог дома переступал какой-нибудь малоприятный господин, упорно отказывавшийся разговаривать с ними. Папу же натравливали они и на мерзостных блюстителей бюрократического порядка. Я живо помню, как мама сидит на полу, прислонясь спиной к ногам тети Примулы, и они вдвоем разбирают дневную почту. «А вот это от противной маленькой горгульи из публичной библиотеки», — говорит мама и откидывает голову на колени тети Примулы, чтобы показать ей важного вида письмо, которое она поднимает над своим лицом. А затем мама с насмешливой напыщенностью зачитывает его, тем же голосом, каким передает, читая мне вслух «Алису в Стране Чудес», речи Шалтая-Болтая: «Мне крайне неприятно указывать Вам на обстоятельство, о коем я никогда не решилась бы написать, если бы не убедилась в несомненной его истинности благодаря тому, что каждая взятая в нашей библиотеке книга строжайшим образом проверяется после ее возвращения, и это позволяет немедленно обнаруживать любой нанесенный ей ущерб. И потому с великим сожалением и далеко не малым огорчением я вынуждена уведомить Вас о том, что Ваша супруга серьезнейшим образом повредила книгу, которую брала у нас 21-го, а именно, „Женское образование и здоровье нации“ доктора Лусиуса Хогга, исписав ее поля разного рода уничижительными и, если говорить со всей прямотой, неприличными комментариями». Тут обе женщины заливаются смехом. «Что же, вот и еще одна работенка для Гилберта», — говорит мама, подбрасывая письмо в воздух. На следующей неделе из библиотеки поступают письменные извинения, читая которые женщины повизгивают и корчатся от наслаждения.
Ныне меня нередко спрашивают о чувствах, которые я, сын «синего чулка», испытывал в ту пору. Но я об этом просто-напросто не думал. Решительность, с которой моя мать отстаивала избирательное право для женщин, представлялась мне естественной стороной ее натуры, такой же, как неприязнь к пудингу из тапиоки или любовь к снегу. А поскольку в семье я всегда был «малышом», или «мальчиком», или «крошкой», или «енотиком», или «ангелом», или просто Генри, никакие поношения, коими мама или тетя Примула осыпали безобразных, именуемых «мужчинами» созданий, я на свой счет не принимал.
Мне хочется, чтобы вы ясно поняли: мама вовсе не была человеком озлобленным и распря ее с мужским миром имела основой скорее возмущение, чем ненависть. Маме нравились бурные стычки с мужчинами, которые ей досаждали, нравилось сметать их, если получится, со своего пути и следовать по нему дальше. Она и тетя Примула представляли собой подобие музыкального дуэта — мама полагалась на свое обаяние и обезоруживающую честность, а тетя Примула добавляла к ним сардонические нотки. Отец же был просто прямым и честным человеком. Пока мы жили за границей, у меня ни разу не возникало ощущения, что наша семья состоит из каких-то смутьянов, нарушителей спокойствия. В Австралии все вечно спорят друг с другом и получают от этого наслаждение. И лишь когда мы обосновались в Англии, я начал понимать, что расхождение во мнениях с кем-либо может выглядеть скандальным. Чтобы усвоить это, мне потребовалось время. Поначалу я находил удовольствие в том, что всякого рода интересные незнакомцы, появлявшиеся в нашем доме, начинали бурлить от изумления, а то и обиды, услышав слова и увидев поступки моих родителей. Однако за те месяцы, что привели нас к 21 июня 1908 года, настроение этих визитов становилось все более кислым, и я начал мало-помалу понимать, что семья моя ввязалась в войну, долгую и ожесточенную, и что война эта чревата жертвами.
Один такой случай я помню с особой ясностью. Тетя Примула пригласила к обеду богатую даму по имени Фелисити, а та привела с собой мужа, мистера Брауна. Тетя Примула, связанная с разного рода благотворительными организациями, вечно искала для них покровителей, и, вероятно, она усмотрела в Фелисити возможность подобраться к богатствам, которые скопил мистер Браун, владелец обувных фабрик.
Послеобеденная часть вечера отчасти напоминала мирную дружескую пирушку. Мистер Браун и мой отец курили сигары и разговаривали об искусстве — мистер Браун, уроженец Манчестера, собственными силами выбившийся в люди, предпринимал серьезные попытки расширить свой кругозор по этой части. Двое мужчин то покидали гостиную, то возвращались в нее, время от времени обмениваясь любезными словами с тремя женщинами, беседовавшими о будущем мира, преобразовании общества и женской обуви. Я же, оставшийся в смежной с гостиной столовой и наполовину укрытый ее большим столом, делал вид, что читаю сказки, а на самом деле просто наслаждался возможностью не ложиться спать допоздна. В конце концов мама — не без наущения доброго красного вина — принялась рассказывать о переживаниях своего детства, сделавших ее такой, какой она стала.
— Однажды, когда я была девочкой, — рассказывала мама, — отец повез меня на прогулку, в Ламбет. У нас был собственный экипаж, и я, сидя в нем, упивалась картинами огромного внешнего мира.
— Легендарные башни Ламбета, — промурлыкала, усмехаясь, тетя Примула.
— До того дня я никогда еще не пересекала Темзу, — продолжала мама. — И то, что я увидела, показалось мне более экзотичным, чем сама Америка. У отца имелось в тех местах какое-то дело. Я побывала на его… — тут она улыбнулась и покачала головой, как делала всегда, добираясь в разговоре до тех обстоятельств своего прошлого, которые следовало сохранить в тайне.
— На его на чем, простите? — переспросила Фелисити Браун.
— Движение было очень плотным, — сказала мама, оставив ее вопрос без ответа, — и наш кучер выбрал окольный путь, проходивший по тем улицам, что победнее. Дома на них то теснились друг к другу, то словно расходились, из окон свисали напоказ простыни и нательное белье. Бедняков я видела и прежде — лоточников, точильщиков — и знала, что одежду они носят ветхую, а пахнут чем-то кислым. Однако полагала, что с улиц они возвращаются в живописные маленькие коттеджи.
— Наподобие пряничных домиков, — подсказала Фелисити Браун.
— Совершенно верно. И настоящая правда наполнила мою душу испуганным трепетом. Я высунула голову из окна экипажа и озиралась по сторонам, точно щенок. Мы выехали на совершенно ужасную улицу, самую худшую. Маленькая девочка играла на ней с ведром. Босая, почти голая, в одной только изодранной, грязной рубашке.
Мама откинула голову назад, прищурилась, словно вглядываясь сквозь подзорную трубу в давнее, но все еще существовавшее прошлое.
— Она показалась мне точным моим подобием, зеркальным отражением. Возможно, я заблуждалась, видеть детей одних со мной лет мне доводилось не часто. И вдруг она подняла с земли кусок… собачьей грязи и швырнула его в меня. Рука у нее, должна вам сказать, была меткая. Она попала мне точно между глаз.
Тетя Примула весело фыркнула, смущенная Фелисити Браун позволила себе приглушенно хмыкнуть.
— Думаю, то мгновение и обратило меня в социалистку, — завершила свой рассказ мама.
— Глупости, — возразила тетя Примула. — Кто-то другой мог пройти через точно такое же испытание и с тех пор втаптывать бедняков в грязь. Чтобы отомстить им.
— Месть отвратительна, — заявила мама. — Она всегда приводит мне на ум военных с их маленькими глазками и эполетами.