Было официально объявлено, будто Ушаков утонул в омуте, купаясь в жаркий день в незнакомом месте. Но кибитка-то, в какой он ехал, как же в реку попала? И куда подевался ямщик, что его вез?
И откуда взялась у бедного утопленника эта рана на левом виске? Или Ушакова бросили в реку уже мертвым, убитым? Кто? Еще одно настораживало: почему фурьер Новичков, сопровождавший Ушакова в командировке, через полтора месяца, перескочив сразу через несколько чинов, получает вдруг чин прапорщика?! За какие таинственные заслуги?
Никто в эти важные вопросы вникать не станет. Они так и остаются без ответа и поныне.
Темное, странное дело. Загадочная гибель болтливого приятеля должна бы насторожить Мировича, заставить его задуматься, поколебаться в своих планах, отложить навсегда о них попечение. Ведь теперь он остался один, без помощников. Еще не поздно опомниться, отказаться от безумного замысла.
И кажется, он действительно заколебался.
Но тут — она умеет выбрать время! (особенно когда ее умело направляют…) — судьба наносит ему новый удар.
Еще в апреле Мирович сделал последнюю попытку разжалобить императрицу. Просил, если уж не будет монаршей милости вернуть ему предковые имения, то хотя бы назначить небольшую пенсию — не ему, а трем его несчастным сестрам, «которые в девичестве в Москве странствуют». Кому нужны бедные невесты?
Сколько раз Мирович заходил в канцелярию Теплова, а ответа не прошение все не было. И вдруг десятого июня сам Григорий Николаевич, не скрывая усмешки, возвращает поручику его прошение. И «великой государыни всеподданнейший и нижайший раб», как он подписал прошение, видит короткую небрежную надпись, сделанную монаршей рукой, словно обжигающий удар хлыстом прямо по лицу: «Довольствоваться прежнею резолюцией. Екатерина».
Это — последняя капля.
У Панина и Теплова в эти первые летние месяцы забот хватает. Императрица собирается в Лифляндию, надо все подготовить.
Забот много. Какая-то непонятная тревога носится в воздухе в эти первые летние месяцы. Чего-то все ждут.
То и дело доносят о всяких слухах насчет чаятельного освобождения секретного узника, вроде бы надежно запертого в Шлиссельбургском каземате. Подбрасывают даже письма подметные, в них подробно расписывается, как все произойдет. С великого поста уже больше двенадцати врак по этой материи открылось!
Вот тебе и секретный узник! О нем уже в кабаках самый подлый народ толкует, будто даже бывает время от времени Иван Антонович в какой-то деревне под Шлиссельбургом и там ему многие армейские офицеры и солдаты на верность уже присягали, всякие знатные люди к нему туда из столицы тайком на поклон ездят, милостями заручаются.
Экое вранье! А может…
Может, кто-то и в самом деле всерьез, умно и тщательно готовится произвести очередной переворот, а Панин с Тепловым, увлеченные своей интригой, не подозревают?!
И вполне возможно, в один из этих жарких дней начала лета у Панина вырывается нетерпеливое:
— Чего он ждет? Долго еще тянуть будет? Правду мне говорил брат, что он трус и мямля.
А Теплов его успокоит:
— Решится, Никита Иванович, теперь уже непременно решится. После отказа-то в последнем прошении? Как только государыня уедет, так и… А станет тянуть — еще пришпорим!..
И Мирович тоже совсем истомился, тоже готовится.
Переписал заново манифест и письмо, чтобы упоминался в нем освободителем теперь уж он один, без Ушакова. Тому уже никакие земные милости не нужны, только божьи.
Письмо переписал на какой-то четвертушке мятой бумаги, другой под рукой не оказалось. Пришлось писать так мелко, что и сам с трудом разбирает. Как его сможет прочесть в полутьме своей камеры наверняка не слишком искусный в грамоте узник, которому оно адресовано?
Ладно, сойдет и так.
Спрятал манифест и письмо в щель между камнями в стене, на темной лестнице в крепостной казарме. А подложный указ, якобы от имени Екатерины, сжег на свечке. Он теперь не нужен. Некому его привозить. Все придется делать самому, без помощников.
Ладно, скорей бы только.
А дни стоят такие жаркие, мочи нет. И ночи белые, короткие, совсем не приносят прохлады и облегчения.
Только сам Иван, пожалуй, пока ничего не подозревает. Впрочем, его уже давно мучают кошмары и пугает малейший шум по ночам…
Давно отцвела, осыпалась черемуха. В садике возле комендантского дома зацвел теперь пахучий жасмин, дурманит голову. Солдаты косят траву на крепостном дворе и на откосах рвов и бастионов. Пьяняще пахнет свежим сеном.
Скоро ли?
Кажется, она наконец уезжает?! А очередь заступать в караул у него еще только через неделю! Что делать?
Василий просит позволения дежурить ему со своими солдатами в крепости в карауле вне очереди. И такое чуткое, всегда готовое пойти навстречу своему любимому офицеру полковое начальство, даже не поинтересовавшись, зачем ему это надо, милостиво разрешает: заступить поручику Мировичу в караул с третьего июля сего 1764 года.
В тот самый день, когда Екатерина отправлялась в Прибалтику, какая-то нищая старуха подобрала на улице, у ворот дома сенатского копииста, что возле церкви Введения, на Петербургской стороне, валявшееся письмо. Письмо без подписи, безымянное. Но неграмотная старуха этого знать не могла. Она подумала, будто бумагу потерял кто из канцелярии, и отнесла ее в полицию.
Там сразу увидели, что бумага важная, и немедленно отправили ее по начальству. Вскоре она уже лежала на столе перед Екатериной.
На четвертушке грубой бумаги было написано довольно грамотным и разборчивым почерком: «Что ныне над народом российским сочиняетца, иностранным царским правлением хотят российскую землю раззорить и привесть в крайнюю нужду, однако, сколько потерпят, а Россию не раззорят, токмо не будет ли им самим раззорения, а уже время наступает к бунту. Первого графа Захара Чернышова в застенок и бить кнутом без всякого милосердия, потом четвертовать и голову отрубить. Второго Алексея Разумовского таким же образом. Третьего Григория Орлова и потом неповадно будет другим преступать прежних царей права и законы, а государыню выслать в свою землю, а надлежит царским престолом утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича и вся наша Россия с великим усердием и верою желает присягать, а их бестиев самих надлежит раззорить. Многих военных людей и всякого звания вечно раззорили и заставили они себя ругать и бранить, а им же от российского войска крайняя служба воспоследует».
На обороте было написано: «Сие письмо писал мужик с похмелья, одно ухо оленье, а другое тюленье. Самая правда, что написано в сей бумаге».
Императрица покачала головой и брезгливо отодвинула подметное письмо на край стола, приказав статс-секретарю Теплову передать его генерал-прокурору князю Вяземскому. Это по его части, пусть займется.
Григорий Николаевич проводил императрицу, прочитал нахальное письмо. Потом посидел, подумал, возможно насвистывая какую-то сладостную итальянскую мелодию, вызвал своего самого надежного и ловкого канцеляриста Бессонова и о чем-то долго беседовал с ним…
5
Пора уже, однако, перейти от намеков к прямому объяснению с читателем.
Никто, разумеется, не может нам рассказать, о чем беседовал Теплов наедине со своим помощником Бессоновым. Конечно, я могу это сочинить. Но не хочу, ибо в данном случае сочинительство лишь помешает. Не станем, как говаривал Пушкин, «закрашивать истину красками своего воображения». А ведь эта повесть и написана ради того, чтобы докопаться до истины!
Все время я стараюсь быть максимально правдивым и объективным, хотя, признаюсь, теперь мы вступаем в темную область догадок и предположений. Но без них не обойтись. Без них нам не разобраться в сей мрачной истории.
«А где доказательства?» — спросит строгий историк. В том-то и беда, что прямых, неопровержимых доказательств нет, да, пожалуй, и быть не может.