— Боже мой, на вас кровь! Вы ранены? — бросился ко мне барон.
Я уверил его в противном; тогда барон напустился на егеря, стоявшего ко мне ближе всех, и осыпал его упреками за то, что он не выстрелил, когда я промахнулся, и хотя егерь божился, что это было невозможно, ибо в ту же минуту волк прыгнул и выстрел мог попасть в барина, барон все же стоял на том, что за мной, как за наименее опытным охотником, следовало смотреть особо.
Между тем егеря подняли зверя, он был такой большой, какого давно уже не видывали, и все дивились моему мужеству и решимости, хотя мне самому мое поведение казалось весьма естественным, к тому же я просто не подумал о той опасности, которой подвергался. Особенное участие выказывал мне барон, он беспрестанно спрашивал, не дают ли себя знать последствия испуга, пусть даже зверь и не ранил меня. Мы отправились в замок, барон по-дружески взял меня под руку и велел егерю нести мое ружье. Он продолжал говорить о моем геройском поступке, так что в конце концов я и сам поверил в свое геройство, перестал смущаться и стал чувствовать себя далее по сравнению с бароном вполне мужественным мужчиной редкостного хладнокровия и отваги. Школьник успешно выдержал экзамен и перестал быть школьником, избавившись от своей смиренной робости. Теперь казалось мне, я получил право искать милости Серафимы. Известно ведь, на какие дурацкие сопоставления способна фантазия влюбленного юноши.
В замке у камина, за дымящейся чашей пунша я продолжал быть героем дня; кроме меня один только барон уложил большого волка, остальные довольствовались тем, что оправдали свои промахи дурной погодой и темнотою, а также рассказывали истории о прежних охотничьих удачах и опасностях. Я ожидал похвал и удивления со стороны дяди; надеясь на это, я пространно живописал ему мое приключение, не забывая в самых ярких красках расписать кровожадный вид хищного зверя. Но старик засмеялся мне в лицо и сказал:
— Бог помогает слабым!
Когда я, устав от выпивки и от общества, пробирался по коридору в судейскую залу, то увидел, как впереди меня проскользнула какая-то фигура со свечкой в руках. Войдя в залу, я узнал фрейлейн Адельгейду.
— Приходится бродить, как привидение или лунатик, чтобы отыскать вас, мой храбрый охотник,— шепнула она, схватив меня за руку.
Слова "привидение" и "лунатик", произнесенные в этом месте, тяжело легли мне на сердце; мне сейчас же вспомнились призраки двух ужасных ночей; как завывал тогда, подобно басам органа, морской ветер, как он страшно гудел и бился о сводчатые окна, а месяц бросал бледный свет на таинственную стену, у которой раздавалось царапанье. Мне показалось, что я вижу на ней капли крови. Фрейлейн Адельгейда, все еще державшая меня за руку, должно быть, почувствовала ледяной холод, пронизавший меня.
— Что с вами? Что с вами?— тихо спросила, она,— вы совсем окоченели! Но я сейчас верну вас к жизни. Знаете ли вы, что баронесса не может дождаться минуты, когда увидит вас? Только тогда она поверит, что злой волк вас не растерзал. Она ужасно беспокоится! Ах, друг мой, что вы сделали с Серафимой? Я никогда не видела ее такой! Ого! Как заторопился ваш пульс! Как внезапно ожил мой мертвый господин! Ну, пойдемте же, только тихо, к маленькой баронессе!
Я молча дал себя увести. Манера Адельгейды говорить о баронессе показалась мне недостойной, особенно неприятно поразил намек на какой-то сговор между нами. Когда мы вошли, Серафина с легким вскриком сделала мне навстречу несколько неторопливых шагов, но потом, будто опомнившись, остановилась посреди комнаты; я осмелился схватить ее руку и прижать к своим губам. Не отнимая руки, баронесса прошептала:
— Боже мой, ваше ли это дело — сражаться с волками? Разве вы не знаете, что баснословные времена Орфея и Амфиона давно прошли и дикие звери потеряли всякое почтение к певцам?
Этот милый оборот, который исключал всякую двусмысленность относительно ее живого участия во мне, подсказал мне верный тон и такт. Не знаю сам, как вышло, что я не сел по обыкновению за фортепьяно, а уселся на диван рядом с баронессой.
— Ну, как же вы подвергли себя такой опасности? — спросила Серафина, выразив наше общее желание, что главным сегодня будет не музыка, а беседа. Когда я рассказал мое приключение в лесу и упомянул про живое участие барона, намекнув, что не считал его на это способным, баронесса сказала очень мягко, почти печально:
— О, барон должен казаться вам таким вспыльчивым и грубым; но поверьте, только во время его пребывания в этих мрачных стенах, во время дикой охоты в этих пустынных еловых лесах так меняется все его существо, по крайней мере, по внешней манере. Его постоянно преследует мысль, что здесь должно случиться что-то ужасное, потому-то его, наверное, так глубоко потрясло это происшествие, которое, к счастью, не имело дурных последствий. Он не желает подвергать малейшей опасности никого из слуг, а тем более милого, вновь приобретенного друга, и, я уверена, что Готтлиб, которого он считает виновным а том, что с вами случилось, если и не будет посажен в тюрьму, то понесет самое позорное охотничье наказание: будет без всякого оружия, с одной дубинкой идти за охотничьей свитой. Уже одно то, что охота в здешних местах никогда не бывает безопасной и что барон, беспрестанно опасаясь несчастья, все же участвует в ней и даже наслаждается ею, дразня злого демона, вносит разлад в его жизнь, и это дурно отражается также и на мне. Рассказывают немало страшного о том предке, который установил майорат, и я знаю, что мрачная семейная тайна, заключенная в этих стенах, тревожит владельцев замка, как страшный призрак, так что они могут проводить здесь только самое короткое время среди шумной толпы и дикой суеты. Но как одиноко чувствую я себя в этой толпе! Как борюсь в душе с тем ужасом, которым веет от этих стен! Вам, добрый друг мой, вашему искусству обязана я первыми приятными минутами, которые пережила в этом замке. Как мне благодарить вас за это?!
Я поцеловал протянутую мне руку и признался, что и меня в первый день или, вернее, в первую ночь поразила тревожная неприютность этого места. Баронесса пристально смотрела мне в лицо, когда я объяснял это впечатление самим видом старого замка, и в особенности судейской залы, свирепствованием морского ветра и т.д. Быть может, по моему тону и выражению моего лица она поняла, что я что-то скрываю, ибо, когда я умолк, баронесса нетерпеливо воскликнула:
— Нет! Нет! С вами случилось что-то ужасное в этой зале, в которую я не могу войти без страха. Заклинаю вас, откройте мне все!
Лицо Серафины покрылось мертвенной бледностью, я видел, что лучше правдиво рассказать ей обо всем, что со мной приключилось, чем оставить ее возбужденной фантазии представить себе призрак, быть может, по неведомым мне причинам еще более страшный, чем тот, который мог представить себе я. Она слушала меня, и ее страх и волнение все возрастали. Когда я упомянул о царапаньи в стену, она воскликнула:
— Это ужасно! Да, да! В этой стене скрыта ужасная тайна!
Когда я рассказал, как мой старый дядя изгнал призрак силою своего духа, она глубоко вздохнула, словно с ее души свалилось тяжкое бремя. Откинувшись назад, она закрыла лицо обеими руками. Теперь только я заметил, что Адельгейда нас оставила. Я давно уже кончил свой рассказ, и так как Серафина все еще молчала, я тихонько встал, подошел к фортепьяно и попробовал переливающимися аккордами вызвать духов, которые могли бы успокоить Серафину, вывести ее из того мрачного мира, который открылся ей в моем рассказе. Потом я начал напевать как можно нежнее одну из трогательных песен аббата Стефани. Полные печали звуки "Occhi perché piangete" [4] пробудили Серафину от ее мрачных грез, и она слушала меня, кротко улыбаясь, а на ее ресницах переливались жемчужины.
Как случилось, что я опустился перед ней на колени, что она склонилась ко мне, я обвил ее руками и на губах моих загорелся долгий, жаркий поцелуй? Как же случилось, что я не потерял рассудка, почувствовав, что она нежно прижимает меня к себе, а выпустил ее из объятий и, быстро поднявшись, подошел к фортепьяно?
4
Слезы застилают глаза (итал.).