— Жмурься, жмурься! — кричал сосед профессору.

Профессор же, напротив, оскорблял его молча.

Но никто из них при этом не имел в своем понимании позора, потому что сосед, против своих убеждений раздевая штаны, становился на точку зрения профессора, собираясь лишь ему принести неприятность. Профессор же, наблюдая соседа не по форме одетым, тоже не жмурил глаза от него, хотя считал, что вообще это стыд. Он тут же принимал точку зрения соседа и потешался над ним, гуляющим голым, тогда как тот сам полагал это стыдным.

Итак, один раздевался по взглядам, а другой — против взглядов. Но один, раздеваясь, потешался вопреки своим взглядам, тогда как другой, раздеваясь, потешался по взглядам. Но и наблюдая, смеялся один против прежних понятий, а другой в то же время наблюдал от души.

Вскоре же они перепутали взгляды — которые профессора, а которые, наоборот, его соседа. Перепутавши взгляды, они испугались, поскорей прибрались и убежали к себе.

Долго после этого, запутавшись в мировоззрении, профессор не снимал даже ночью своих широких профессорских брюк.

Сосед тоже долго не скидывал на ночь брючонки, боясь опозорить себя по нетвердости взглядов.

Многие могут, конечно, сказать, что описанный случай нарочно смешной. Что профессор мужчина, не хуже соседа, а тогда, мол, им нечего друг от друга таить в этом месте. Ну хорошо, а если б профессор был женщина? Кому тогда позор? Только из-за скромности и понимания тактичности поведения писателя на бумаге я не решился взять этот острый пример, хотя такие примеры иные народы решают.

Английский народ, например, твердо знает, кому в этом случае полагается его, английское пренебрежение. Английский народ уважает приличность. И французский народ тоже, видимо, решает этот случай у себя по-французски, потому что он, народ французский, обожает натуру. Но в нашем народе до сих пор неизвестно, кому же все-таки полагается в этом деле признание: то ли голому человеку за его неприкрытость, то ли, напротив, человеку пронырливому, увидавшему голого, где б тот ни скрылся.

Фига

Напрасно принято ругать и смеяться над фигой. Это простое сочетание пальцев необходимо человеческой личности. Только надобно хорошо разбираться, когда ее следует складывать и куда выставлять.

Часто, даже сидя один, я сплетаю ее то на левой, то на правой руке и любуюсь выпуклым ее очертанием.

Что за мысли приводят меня к любованию фигой?

Как известно, государство и личность всегда в какой-то степени будут враждебны. Этого не отрицают даже самые почетные оптимисты из нашей истории. Пока имеется государство, оно всегда постарается слегка прижать мою личность, она сама дала ему на это согласие, потому что иначе ей никак невозможно. Что-то она получает, а что-то, понятно, при этом теряет.

Но чтоб моя неумеренная личность не разворотила всего государства своим желанием все получать, ничего не теряя, для этого рождаются особые люди в народе, у которых на редкость устроена разумная голова. А для того, чтобы государство не могло задавить мою слабую личность совсем, на свет появляются люди другие, у которых тонкая чувствительность к каждой обиде, которая может получиться для личности.

Разумные люди сочиняют всем прочим разумные правила, чтобы везде образовался всеобщий порядок. А чувствительные кажут этим правилам фигу, если правила какую-то личность ненароком заденут. Фига призвана отбросить эти правила на версту от той личности, тогда как правила, напротив, должны нашу фигу раздавить, точно танк.

Когда я смотрю на мою слабую фигу, мне становится жаль ее фиговые, нежные пальцы. Но от столкновения фиги с порядком вдруг получается взаимный результат: фигу не давят, ее немного сминают, разве что оттяпают один из трех пальцев, а правила тоже не откатятся вспять, они отходят на один миллиметр с половиной.

Нет, нельзя издеваться над фигой. Фига — нужнейшая часть организма. Она продолжение не руки, а души. Важно, разумеется, кому ее поднесть, Если ты обращаешь свою фигу наверх — это фига как фига, инструмент для защиты человеческих прав. Но если показывать фигу в народ, в ссоре выставлять против ближнего человека, то и фига становится слугой государства.

Нет, я всегда направляю ее только вверх, потому что я всегда на стороне человека. Я не говорю, что надо всем делать так, но ведь у каждого своя специальность. В ссоре я выставляю кулак, а не фигу, фигу я берегу для своей специальности, — ведь если кто-то не будет за личность, то кто же будет за бедную, за нее?

Я совал свою фигу вперед, сколько позволяет рука. По рукам моим били, и я слегка забирал их поближе к себе. Вскоре я показывал фигу на большом расстоянии. По фиге били с расстояния летучим предметом. Тогда я показывал фигу и скорей убегал. Это тоже не стыдно, так как дело всё же сделано, фига показана. Вскоре стали меня догонять… иногда очень больно.

Потом я показывал фигу на быстром бегу, из окошка трамвая, из-за угла, из такси. Однажды даже держал у окна, летя над страной в скоростном самолете. Потом я больше ее не показывал, но имел при себе. Я не выходил на улицу без какой-нибудь крошечной, маленькой фиги, сделанной хотя бы из кусочка мизинца. Она помещалась у меня за спиной, когда я вышагивал — за спину ручки. Она находилась в перчатке, за пазухой, но, как вы знаете, чаще все же в кармане.

С тех пор как карманы у нас отменили, а руки стали просматривать в улицах народные контролеры, я научился устраивать фигу из пальцев ноги и носить ее в ботинке — то в одном, то в другом, на ходу меняя ногу, но при этом ничуть не сбиваясь с установленного правилами шага.

Весы

Зину Шуманину выгнали из системы торговли, потому что неправильно вела себя с весами. Но Шуманина привыкла к постоянным весам под руками и ни на чем другом не пожелала работать.

Походила она по различным весовым организациям города и наконец нашла себе работу по вкусу: стала взвешивать на улице прохожих людей.

— Проверяйте свой вес! Это полезно для здоровья! — покрикивала Зина, сидя на углу, на скамеечке, возле весов.

А так как здоровье, в конце концов, главное, то многие тратились на две копейки, проверяли свой вес. Шуманина, конечно, их слегка недовешивала (как она привыкла по своей специальности), но это, в сущности, было никому не заметно. Вскоре недовесы пошли ей на пользу, стала Шуманина поправляться всем телом — и вообще поправляться, как любой гражданин, но особенно в самых выдающихся, женских местах.

— Зина-то Шуманина, гляди, как плывет! Во все стороны! — начали говорить во дворе ее соседки.

— Да, видать, полезная у Зины работа.

— А еще бы — у весов!

Они, разумеется, Зине завидовали, потому что Зина — женщина в теле и к тому же на месте не стоит, расширяется дальше.

Но однажды как-то она заболела и почти целый месяц не ходила на службу. Целый месяц не взвешивала она население и от этого спала заметно с себя.

— Ой! Что это с вами? — спрашивали Зину во дворе, когда болезнь окончилась, вроде как бы с участием спрашивали, а может, и довольные — кто же их разберет?

Зинин муж затосковал, не находя на ней всю ночь напролет, от зари до зари, прежних мест, к которым за последние годы так сильно привык, будто бы они прилагаются в таком изобилии к любой текущей женщине нашего века.

— Что же это, Зина? Да что же с тобой? — шептал он ей с горечью и даже раз заплакал.

Отчаяние охватило Зину при виде такого глубокого горя у любимого мужа. Зина сразу кинулась принять любые меры, чтобы только ей поправиться до своих предыдущих размеров. И тут она впервые начала тогда хамить у весов. Если раньше всегда недовес был пустячный, то уж тут она стала недовешивать на людей килограммы. Вскоре это дало результат, какой и надо: Зина снова возвратилась поперек себя прежней, Зинин муж перестал тосковать и метаться.

Все кругом замирали, когда она шла по улице. Все. смотрели большими глазами на Зину, на Зинины полновесные руки, на полновесные Зинины ноги, полновесную походку этих ног по земле, на всю полновесную Зинину прелесть. Чего бы, казалось, ей еще и хотеть?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: