Несколько комментариев для тех, кто живет по ту сторону занавеса — то есть в зрительном зале нашего замечательно железного мирового театра, как сказал один не лишенный способностей писатель[2], в котором я особенно ценю острый юмор, у других любя его мало: у него есть новая система юмора, и последний являет себя инструментом познания, где познающий субъект включен в познаваемое целое, у большинства же юмор служит лишь для того, чтобы автору поставить себя над проблемой. Впрочем, и этот писатель, в конце концов, барахло, и он касается лишь частностей, и он закопан по колени в наши общие экскременты (да еще, говорят, запил горькую), и вообще только живопись может объяснить этот мир… но если б когда-нибудь я озаботился изданием этой грустной истории, я просил бы именно его, никого другого, привести ее к правилам современной журналистики.

Так вот, обещанный комментарий. Этот странный, вывернутый язык, это разложение сознания, заметьте, в принципе интеллигентного, но которое уже не способно управляться при помощи логики, которое с упорством возвращается к двум-трем темам, к двум-трем мыслям, на которых стоит удивительно прочно: что это? Бред больной головы? Изыск стиля? Разговаривают ли у нас нынче именно так?.. Разумеется, это литературное произведение — не в смысле предназначенности для наших толстых журналов, но в смысле выраженности того, что происходит внутри этого человека (иванов? антонов? гречко? — все время забываю и все время кажутся принадлежащими ему одновременно все эти фамилии). С этой точки зрения здесь есть простота, даже предельная обнаженность. Мы, в своих грамматических фразах, куда как хуже умеем себя выражать. При общем безумии содержимого этой головы, нельзя не восхититься краткостью, достиганием сути всего в три какие-то слова, а то и меньше: «эпитафия могилы» — разве ж не ясно? разве надобно это удлинять — эпитафия, списанная мною (а ведь тут явно слышится личное участие) со старой могилы? Бессознательные его проговорки почти всегда полны содержания: «обеего цвета,» например — этот неловко мелькнувший женской род, как мелькнувший подол возле дачи партийного вершителя, куда случайную гостью не пустят, затопчут, а значит, выдает образ жизни хозяина, к которому крадучись она пробирается, какая-нибудь сельская учительница пригородной школы — этот женский род сразу выдал в названии (он потом и не скрывает) некоторую двойственность персонажа, а верней, неоднозначность, то есть, я думаю, ясно (обеего — обоего — ведь не цвета же, пола). А чего стоят иные афоризмы! «Человек — это звучит горько…» Да если б мне не знать его столь хорошо, я предположил бы тут незаурядный ум, который так глубоко и так кратко заменил горьковское «гордо» (самонадеянное и человекобожеское), отразив к тому же мгновенно саму историю вопроса. И заметьте: он абсолютно серьезен, даже трагичен, он старается предельно открыть себя — но ведь он не смеется, не смешит, не паясничает перед нами, и хотя нам порою смешно, за этим смехом открывается запустение и мерзость панического страха, знакомого каждому соотечественнику, страха недвусмысленно погибнуть под звуки «безостановочного праздника веселое детство» — о, как явственно слышен он всегда и каждому, нашему герою тоже, «этот лучший госстрах, полный ужаса нашей эпохи» (цитаты).

Посмотрим в другую сторону — любовь, созидание?

В сторону «можно,» как он говорит. Эти жалкие, жадные касания к постороннему мужеству, в которых он признается! Эти настойчивые, запретные поиски… Не спешите отвернуться: явление. Его прибалтические общения, куда более свободные, чем в нашей северной столице, — ведь они не устроили его раз и навсегда. Он не искал простого хлеба сексуальных утех, хотя бы и несколько дерзких. Гордящаяся близостью санскриту (и приспособившая себя к режиму как к небольшому кухонному неудобству) провинция Европы ему не нужна, она не освободила его от тоски безотцовства, он ищет полноценной опоры, это некое alter, что блуждает в поисках ego, чтоб соединиться в латинскую формулу, пытаясь тем самым удержать себя возле культуры. Заметьте еще одно: пытаясь заместить отца начальством, он остается тем более недоволен. Он понимает стерильность руководства, которое может ласкать, но не способно обрюхатить (да что такое? перехожу на лексику блондина). Нет, ему нужны интеллигенты (простите за слово), они вообще нужны этой безотцовской стране, какие бы уродливые формы ни принимало ее членовредительское влечение к ним. Распад сознания — да, но это распад российского сознания, это российская безотцовщина, которая выдумывает себе отцов из любых проходимцев, надеясь прислонить себя к идеям и оттого не упасть. Это распад языка, да, но это распад и новая, тычущаяся в поемках склейка этого языка, русского языка — не нравится «прыщик на ляжке любви?» а что, может в газетах, в отделах кадров, в бюро пропаганды, в поганых магазинах у ворующих кассирш и нечистых мясников или в исправительных заведениях, расплодившихся всюду, может там вы слышите поминутно великий и могучий? Увы! — как сказал бы он и как скажу я тоже. Кругом приложены миллионные усилия редактуры, власти, конформного сознания, деклассированных и пьяных окраин, чтоб лишить язык жизни, лишить его содержательности, чтоб обратить всю огромную работу любой статьи, речи, разговора в нескончаемую потерю мощности на чистую форму, лишенную какого бы то ни было смысла. Я никогда не читал газет — но мне их и невозможно читать! Лишь держа в голове ежедневную газетную кашу, можно путем вычитания одного из другого набрести на крохи смысла, и это называется: «газету надо уметь читать.» Совершенно лишнее уменье! Не проще ли воспользоваться языком?.. Нет, на этом фоне блондин — явление уродское, но все-таки живое. И не надо кривить душой: вряд ли он хуже нас всех. Как выразился некий англо-сакс, певец плантаций, по сходному поводу: смрад от него в ноздрях у Господа не гуще, чем от прочих смертных (кажется, так). А этот жалкий, настойчивый Фрейд, которым пронизаны записки, столь характерный для нынешнего пролетария умственной службы, слыхавшего о нем в пересказе, — ведь он куда более интересен у нашего блондина, потому что он сам дошел до него! сам его выдумал, вполне кустарно (декораторы книг не читают); и это уже не Фрейд, а он, он сам, наш герой, это его учение, учение его имени (ах, черт! хорошо бы тут снова фамилию, но ведь, право, не знаю, боюсь ошибиться— Петров? Сидоров? Амфитеатров? Петров женат на Ивановой — от этого веет science fiction, однако в будущем вижу только это, ничего другого; но нет, в нашем случае были одни только начальные гласные, это я помню хорошо, и бедная моя жена со столь же простой фамилией, как у него, ее-то я конечно не забыл, вы меня не ловите, — и там лишь несчастные орущие гласные инициалов, которым не за что ухватиться, которые судорожно уцепляются, пристраиваясь, за что только можно, но не умеют удержаться возле твердых согласных, а притянув к себе еще пару икающих, акающих, елейных — злая ирония случая! — образуют вообще уже нечто невыносимое, нечто неустойчивое на этой земле, переходящее в отчаянный крик-ОАИИ… ИИОА… ИОИА… ОИАИ… крик, в сущности, страшный, но вполне ослиный) —

Николай Живописец (пусть будет так)

II. Блондин обеего цвета (Записки самого блондина)

На заборе сидит кот

и глотает кислород.

Оттого-то у народа

Детская народная песенка
1. По-своему

С детства работая любимым сыном своего отца-артиста, был блондин патриотизма, никогда без отклонений, добился к возрасту серого цвета: не выделять себя на фоне населения промыслов. Имя, фамилия соответствует серости, не хочу приводить на странице, кругом Иванов. Грубость — вторичный признак полового мужчины, увы, не мог завидовать, слишком нежные чувства. Если был рабочий домино, то легко зачерствел, как вторая горбушка, на службе своего производства; в нашем призвании мастера кисти где же можно достичь! лишь восторг наблюдения рядом. Стриженый наголо ходил три года в школе и еще девять месяцев детства, не помогло. Навсегда застряла нежность грубым сверстникам пола: бьют по твоей голове чем-то большим но тоже мягким; оказалось, кулак. За девицами с детства никогда не участвовал, мигают в разные стороны глазом призыва, вместо «нет» говорят «может быть,» это дико, в юбке короткой кривая коленка, подол длины еще не лучше: подозревает неопрятную грязь. Нет и только нет! Даже сновидение детства: атлет физкультуры алой майке почета, нижняя спортивная форма иногда не одета. Продай свой дом, последние штаны бесстыдства бедности, продай насущный хлеб своей матери, но никогда не продавай, даже в крайности, родину — это мой девиз воспитания жизни. Отец артист, еле дышит на ладан, приучал также нас, молодое наследство, труду незаметности: труд сделал из обезьяны советского человека, в том числе декоратор любимой страны. Даже большой человек, про него будет после, не отрицает — конечно, по-своему…

вернуться

2

Приходится признаться, что это мое выражение. В.М.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: