Татьяна почувствовала страшную усталость, как тогда, когда… С чем-то хотела сравнить она свою усталость, но не могла вспомнить, с чем. И не было даже сил огорчиться.

Все, все, что было, отдала оххрам. Может, и глупо, да такая уж, ничего не поделаешь. Была усталость, бесконечно было жаль потерянного, но было и сладостное чувство пустоты — все отдала, что могла. Память и ту подарила. А нужна ли им ее память-то? Что могла вспомнить, ерунду какую-то, у кого такого нет?

Но древний Оххр, раздавленный сухой, никчемной мудростью, с трепетным изумлением впитывал необыкновенные ее воспоминания. И не казалось им смешным, что далекие ее будничные переживания будоражили их мыслями о чем-то забытом, о чем-то, что было так не похоже на пустую печаль их существования. И не казалось им смешным, что нежность, жалость и любовь простой женщины с далекой маленькой планеты мудрее стерильной мудрости, которая душила их.

— Спасибо, Танечка, — сказал Старик.

И Татьяна лениво, сквозь усталость, подумала, что Старик сегодня не похож на себя: стал сначала звать ее без отчества, потом на «ты», а теперь вот назвал даже Танечкой. Еще бы! Поди, заслужила не только Танечку…

ГЛАВА 7

Мартыныч нашел Мюллера, когда тот неподвижно сидел на холме, закрыв глаза. Их поля коснулись друг друга в молчаливом приветствии, и Мюллер спросил:

— Значит, ты не выключил поле?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я оказался нужен другому. Павлу. Это было очень странное чувство: я, я и никто другой, кому-то нужен. Я никогда не испытывал его. Это очень и очень странное чувство. Оно даже не сразу укладывается в сознании. Подумать только: ты — и вдруг зачем-то нужен другому. Ведь в каждом из нас есть все: и знание, и опыт, и умение. Мы, каждый из нас, знаем всё и умеем всё, зачем же нам другой? Все, что мне может сказать другой, я знаю. Все, что есть у меня, есть и у другого. Зачем же мы друг другу? Но вот оказывается, что я, кого он называет смешным и нелепым именем «Мартыныч», нужен ему. И это не слова. Не что-нибудь нужно ему от меня, а я. И это не слова. Чтобы убедить меня в этом, он взваливает себе на плечи поле, а мы знаем, что это такое, как оно пригибает несущего его к земле, давит миллионолетней мудростью и печалью. И он знал, его не раз предупреждали. И все-таки, не задумываясь, он надел на себя поле. И только потому, что я собирался выключить свое.

— Да, они странные существа, — сказал Мюллер и задумчиво почесал себе бок задней лапкой, — к ним очень трудно привыкнуть…

— Я не знаю, что происходит во мне, — продолжал Мартыныч, — но, когда я думаю о Павле, мысли мои теряют теперь свою обычную холодную текучесть, а мозг — прозрачность. У меня нарушается теплообмен, мне становится слишком жарко. Впечатление такое, что я поглощаю своим полем чересчур много энергии. Но нет, на самом деле температура нормальная…

Я анализировал себя. Логика подсказывает, что я не могу быть благодарным Павлу, ибо тот, кто помешал мне выключить поле, не сделал мне ничего, за что я должен бы быть ему благодарен. Включенное поле — это бремя, которое я устал нести. Все, что было, — будет; что будет, — было, и приходит миг, когда реки времени меняют свое направление, и истоки становятся устьями, а устья — истоками.

И все-таки я благодарен ему. И мне хочется сделать что-то, что было бы приятно Павлу. Когда он стоял около меня, я смутно улавливал своим полем его мысли. Он думал о какой-то маленькой птичке, которая влетела в форточку и смотрела на него. Мне трудно разобраться в этих образах. Что они значат? Может быть, это символы чего-то значительного? Ведь нельзя же себе представить, чтобы разумное существо, попав в другой конец Вселенной, действительно вспоминало какое-то маленькое низшее животное.

Мюллер, ты был на Земле, ты понимаешь их обычаи. Объясни мне, что значит эта птичка, влетающая в окно? Может быть, птичка — это символ, живого, проникающего в неживое? Как это случилось давным-давно у нас, когда стерлись грани между живым и неживым, подвижным и неподвижным. Как ты думаешь?

— Мне кажется, ты, скорее всего, ошибаешься. Они редко оперируют в мыслях символами. Их мышление гораздо более конкретное, чем наше.

— Значит, птичка, скорее всего, — это другая часть Павла. Помнишь, мы видели на планете нескольких разумных существ, каждое из которых состоит из нескольких отдельных и не похожих друг на друга частей?..

— Не думаю, — покачал черно-белой головой Мюллер. — Ничего похожего на Земле мы не видели. Но возможно и другое объяснение. Земляне думают не только более конкретно, чем мы. При этом мысли их часто разбредаются в стороны, случайно цепляются то за одно, то за другое…

— Как могут мысли двигаться в другом направлении, кроме того, что ты им задаешь? Разве это возможно? Хотя теперь я вспоминаю, что на шестьсот тринадцатой планете, помнишь, где целых семь солнц, мы видели существа, мысли которых постоянно перескакивали с предмета на предмет. Но, с другой стороны, их трудно считать действительно разумными существами, тем более что они постоянно пели и танцевали.

— Ты можешь судить сам, разумное ли существо Павел.

— Это не так просто. Действительно, его поступок по отношению ко мне трудно, строго говоря, назвать разумным. Разве это разумно, когда одно существо яростно сражается, чтобы другое не выключило поле? Мало того, что он пытался сбросить с себя тяжесть поля, он изо всех сил пытался приподнять и мое, чтобы мне было легче. Разве это разумно — разделить с кем-то бремя поля? Он был как в бреду, в мозгу его метались обрывки мыслей и образов. И — странное дело! — это, казалось бы, бессмысленное борение с полем наполняет меня благодарностью. И эта птичка, что все время оживала в вихре его мыслей… Может быть, этот образ не случаен?

— Это вполне возможно.

— Тогда я хочу принести Павлу эту птичку. Птичку и такое же существо, как он, но с длинными светлыми волосами, которые перелетают через смуглое плечо. Это, наверное, тоже случайное воспоминание. Я думаю, эти два предмета были бы ему приятны. Помоги мне изготовить птичку. В потоке воспоминаний Павла я различил лишь маленький желтый комочек с трепещущими крылышками и крохотными круглыми глазками.

— Попробуем, хотя я не изучал на Земле устройство птиц вообще и тех желтеньких, что влетают в окно, в частности. Что же касается существа с длинными светлыми волосами, то это, безусловно, Надя.

— Надя?

— Да, Надя.

— Я не узнал ее в его воспоминаниях. Был лишь взмах головы, короткий полет тяжелых светлых волос через смуглое маленькое плечо.

— Это она, я знаю. Ты можешь побыть около нее, подержать ее в своем поле и превратиться в ее копию. Не знаю, будет ли, правда, Павел рад…

— Почему?

— Не знаю… Все отношения людей так нелогичны, так запутанны…

— Александр Яковлевич, — сказал Иван Андреевич, — я доволен, что вы пришли ко мне, мне очень нужно было поговорить с вами.

— Вот и прекрасно. И я, знаете, соскучился по себе подобным. А то смотрят на тебя оххры с ожиданием, и ты должен постоянно быть мудрым. А ведь трудно быть мудрым, а? Ей-богу, трудно. Особенно когда мудрости-то кот наплакал.

— Ну, дорогой мой, что-то вы в меланхолию впали…

— Да какая ж тут меланхолия, если ничем не могу я им помочь, а они сидят, смотрят на меня и ждут, чтобы пожилой провинциальный аптекарь вдохнул жизнь в древнюю мудрую расу, которая познала суть всех вещей, кроме одной: зачем жить. Смешно, не правда ли? И специально такого парадокса не придумаешь. У меня знаете достижение всей жизни в чем?

— Нет…

— Всю жизнь эту я отдал районной аптеке.

— Не так уж и мало…

— Может быть, но не так уж и много, чтобы повести за собой цивилизацию, которая знала и умела все, когда мы, простите, еще с деревьев не слезли и наши с вами предки висели на сучьях, уцепившись хвостами, и грызлись из-за банана.

— Вы просто в самокритическом расположении духа. А я так вовсе не потрясен всемогуществом оххров.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: