Потом он расстегнул мохнатую пуговицу ее шубки, снял эту шубку и повесил на крюк меж своей плечистой кожанкой и оленьей курткой Николая. Как раз посередке.
— Что сказал Лызлов? — спросила она.
— Он сказал: «Действуйте»., Проект одобрил… Будем перестраивать цех,
Черемных произнес эти слова с нарочитой небрежностью, будто хотел подчеркнуть, что иначе и быть не могло, что он и не предполагал иного поворота событий. Но не выдержал: улыбнулся широко, торжествующе, оскалив молодые зубы, И взъерошил пятерней свои цыганские кудри.
Она тоже не смогла спрятать улыбки, а может быть, и не хотела: улыбнулась ликующе.
Они с улыбками смотрели друг на друга — соратники. Дескать, вот мы какие. Ты, да я, да мы с тобой.
Ты да я… Да мы с тобой…
— Ирина… — Черемных встрепенулся. — Познакомься. Это Николай Бабушкин. Вот кто будет перестраивать цех. Он возглавит бригаду монтажников…
— Мы знакомы… немножко, — сказала она., И добавила: — Очень рада.
Ах, ты все-таки рада? А то Николай предположил, что не рада, Он уж, по чести говоря, думал сматываться отсюда. Он уж намеревался встать и — счастливо оставаться… Но если ты очень рада — тогда другое дело. Тогда можно еще посидеть. Торопиться-то некуда.
Николай поудобней уселся в кресле.
Ирина отошла к этажерке, наугад взяла с полки книгу в синем переплете. Раскрыла ее, перелистала несколько страниц. И, украдкой зевнув, поставила книгу обратно — вверх ногами.
Черемных склонился над радиокомбайном, нажал клавиш. Сизый свет затрепетал на экране телевизора. Сверху вниз пробежали мутные полосы. Справа налево прошагали четкие зигзаги. Сизый свет…
— Выходной у них, — догадался Черемных, Ткнул другой клавиш. Травяной, весенней зеленью налился глазок индикатора. Скользнула по шкале струнка. Приемник сердито забормотал, забубнил не по-нашему. Тонкий женский голос пронзил это бормотанье…
— Завтра у нефтяников концерт, — сказала Ирина.
— Да, я видел афишу. — Черемных обернулся к ней, — Пойдем?
— Не знаю… — пожала плечами Ирина. — Я слышала эту певицу лет десять назад, еще в детстве. А потом она не выступала в Москве. Я даже думала, что она умерла… И вот — афиша. В Дже-горе.
Коля Бабушкин тоже видел сегодня эту афишу — про концерт московской певицы. «Народная артистка», — было там указано крупными буквами. И еще более крупными буквами — фамилия. Только он фамилию не запомнил: какая-то очень трудная фамилия.
— Не знаю… — повторила Ррина. — Да и билетов, наверное, уже не достать.
— Я могу достать, — вызвался Коля Бабушкин. — Достану три билета.
Он слыхал, что депутатам даны привилегии насчет билетов.
Черемных вздернул брови и как-то странно посмотрел на него. Должно быть, он не поверил, что Коля Бабушкин может достать три билета на концерт.
А Ирина Ильина тоже на него посмотрела и вдруг рассмеялась. Ни с того ни с сего. Будто ей смешинка в рот попала… Flo смеялась она не обидно. И смотрела не обидно. С ласковым удивлением, с веселой нежностью смотрела она на Колю Бабушкина, и глаза ее повлажнели, заискрились.
Смех усилился, загромыхал, взорвался: это в радиоприемнике хохотали какие-то, люди, очень много людей — им, наверное, что-то смешное показывали.:
А вообще бывают и такие люди, что им палец покажи — смеются…
Черемных переключил волну, и музыка, размеренная, как волны, заплескалась, поплыла. Волна — и всплеск, Еолна — и всплеск. Короткая пауза, яростный вздох — и долгий, задумчивый выдох. И нисходящая поступь басовых струн…
— Глен Миллер, — сказала Ирина. Ее уши, прикрытые темными прядками, навострились.
А мягкие шкурочьи пимы с кистями и узорами сами собой стали беспокойно переминаться.
Трубы глотнули воздух. Басы шагнули вверх.
Ирина подошла к Черемныху, положила руку ка его плечо, нависшее над приемником. Он выпрямился, улыбнулся смущенно и, осторожно так, в широкую ладонь собрал горсть ее пальцев…
Они танцевали около музыки, не отдаляясь от радиоприемника. И не то чтобы танцевали, а так — толклись на одном месте, еле ноги пере-двигая.
Что ж, если ты человек пожилой и в волосах твоих до черта седины, тут, конечно, не распрыгаешься. Надо и о здоровье подумать… Но когда тебе всего двадцать два или двадцать три, когда ты совсем еще девчонка — ну, что тебе за радость на месте топтаться? Неужто тебе нравится это — топтаться на месте?..
А ей это, видимо, нравилось. Она танцевала, чутко прислушиваясь к музыке, к своим шагам, к его шагам. Он был выше, гораздо выше, куда выше ее — и она, запрокинув лохматую голову, подняла к нему темно-серые глаза.
А он смотрел сверху вниз, но мимо ее глаз: он на пол смотрел и озабоченно морщил лоб — не отдавить бы ей ногу. Он едва прикасался широкой ладонью к ее стянутой свитером талии. Он ее не держал, а придерживал бережно — будто она фарфоровая, будто хрустальная…
Коля Бабушкин отвернулся.
Да, идут дела. Дела идут с музыкой.
Надо было раньше уйти. Он только сейчас со всей остротой, почувствовал, что их здесь двое, а он — третий. Что он здесь вроде бы лишний. Что он здесь вроде бы третий лишний. И он устыдился своей недогадливости…
— Ты куда? — окликнул его Черемных. Музыка увяла, сникла.
— Пора уж, — ответил Коля Бабушкин. И, отогнув рукав гимнастерки, пояснил: — Одиннадцать часов…
— Без пяти, — возразил Черемных, потянув цепочку из кармана.
— Две минуты двенадцатого, — уточнила Ирина, поднеся часы к глазам. И добавила разочарованно, тихо: — Мне тоже пора…
Помолчали.
— Я провожу, — сказал Черемных Ирине.
— Не надо. — Она кивнула на Колю Бабушкина. — Ведь нам по пути. Мы соседи…
Черемных понял. Он понял, что до самой гостиницы им пришлось бы идти втроем.
Густой неподвижный туман закупорил улицу. Он был крут, как банный пар, когда в каменку накидают воды сверх меры, не для пользы, а для озорства. Он был жгуч, как банный пар — до обалдения, до ломоты в костях, — но ледяной жгучестью. Он был непрогляден, этот морозный туман: тонкие лучики дальних огней едва процеживались сквозь него.
Мертвящая стужа.
— Какой… — что-то хотела сказать Ирина, когда они вышли из дома — и захлебнулась. И губы свело.
— Не иначе… — собрался ответить Николай— и подавился холодной струей, царапнувшей горло.
Больше они не пытались разговаривать.
Они шли по дороге, что протянулась от заводской стороны к городу — по пустынной дороге?. Туда, на огни.
В такую морозную пору любой и каждый звук усиливается десятикратно, становится пронзительным, гулким. Яростно скрипел укатанный снег под валенками Николая — небось за версту слышно. И под мягкими пимами Ирины тоже взвизгивал снег. Вз-зы… вз-зы… вз-зы.
И они сами, должно быть, не замечали, как эти пронзительные взвизги постепенно учащались. Как делались торопкими шаги. Лютый мороз подгонял их. Он гнал их к дальним огням. Хотелось поскорее достичь тех огней, нырнуть в тепло — потому что на таком несказанном морозе человек чувствует себя, как рыба, выброшенная на лед: он задыхается.
Шаги учащались: вз-зы… вз-зы… вз-зы… вз-зы…
И вот уже Ирина побежала. По-женски: не разнимая рук, поводя плечами, бросая ступни в стороны от смеженных колен. Не так уж быстро она бежала, но вскоре исчезла в тумане.
Тогда Николай тоже перешел на бег. По-мужски: чуть согнувшись, загребая локтями, далеко вперед вынося ноги. Он безо всяких усилий нагнал в тумане Ирину, и они побежали рядом: плечо к плечу. Струя пара вилась у ноздрей Николая. И с ее губ то и дело выпархивало белое облачко.
Дальние огни приблизились, окрасили туман желтизной. И этот окрашенный туман уже не казался таким холодным. И вообще вдруг показалось, что не так уж лют мороз — можно терпеть. Его вполне можно стерпеть, если бежать порезвее.
Однако бежать порезвее Николай не мог. Дело в том, что его валенки снизу оледенели, обросли скользкой коркой. Он ведь целый день не снимал и не сушил своих валенок, целый день в них ходил — то на улицу, то с улицы. То оттаивали валенки, то опять промерзали. И у них на подошве образовалась очень скользкая корка. Бежишь по дороге и…