— Ну, помогите… помогите же! — взывал он отчаянно. Старая Репейка шевельнулась: что ж, мол, поучу его, пусть поглядит…
— Сидеть! — прикрикнул на нее старый пастух.
На секунду стало тихо, и щенок понял, что справляться с ослом придется в одиночку.
— Ступай, мы тебе не помощники, — сказал ему Янчи, и маленький Репейка, сердито развернувшись и уже не подавая голоса, помчался назад, к кусту. Там он замедлил темп и с угрожающим рычанием, но на почтительном расстоянии обежал куст и осла.
Чампаш тревожно прядал ушами, словно на них собирался усесться трупоед, потом обернулся, но Репейку не увидел — щенок вспомнил, как учила его мать: «…только заходи всегда спереди…»
Репейка уже второй раз обежал поле сражения, и, когда оказался у осла за спиной, Чампаш обернулся, беспокойно крутя хвостом.
На третьем кругу все решилось. Щенок скользнул под куст, и вдруг ослу показалось, что он то ли сунул нос прямо в жар, то ли гигантский мохнатый жучище впился ему в нос. От страха он чуть не сел, потом — с поклажей, колотящейся по спине, сопровождаемый грозно лаявшим щенком — без памяти поскакал к пастухам.
— Видал? — глянул на Янчи старый Галамб. — Это будет король среди пуми, и уж ему-то советников никаких не потребуется. Поди сюда, песик!
Репейка тотчас перестал осаждать насмерть перепуганного Чампаша, который нервно крутился, не находя себе места, и с мольбой взирал на пастуха и подпаска:
— И вы ему все это позволяете?!
— Сюда, Репейка, ко мне…
Но старая Репейка тоже приблизилась к пастуху:
— Ведь он мой сын! Все-таки сын, верно?…
Мате Галамб погладил обеих собачек, потом угостил их хлебом с кусочком сала.
— Кончено твое дело, Чампаш, — злорадствовал Янчи, — и лучше бы ты сразу взял в толк, что собака это собака, ну, а осел, он только осел и есть.
Так Репейка выдержал экзамен и, как ни был молод, стал полноправной пастушеской собакой.
Но все это было уже давно, ведь жизнь и ее события быстро улетают в именуемое временем ничто, которое есть сама бесконечность. С тех пор прошел месяц. Матки все окотились, стрижка тоже была позади, отчего овцы как бы облысели. Только что ходили в шубе, даже чересчур теплой шубе, и вдруг оказались чуть ли не голыми в сияющем по-весеннему мире.
А весна была в самом разгаре.
Высоко поднялась трава, отцвели деревья, потеплела вода в ручье, ансамбль лягушек вырос в огромный хор, в лесу зазвучали птичьи трели, и им глухо вторил орган ветра, все заполняя шепотами весенней листвы.
Зазвенели луга, бесчисленные насекомые выползли из земли, из деревьев, чуть слышно трепетали крылышками, трогали струны лютни, пробовали смычки своих скрипок, мириады едва различимых голосов сливались воедино искусно вытканным ковром и плыли над травами, как фата-невидимка.
Наполнилось движением выстывшее за зиму поднебесье, по одиночке и целыми семьями прибывали из дальних краев перелетные птицы, тотчас влюблялись и сразу же начинали вить гнезда, если не поселялись в старом, прошлогоднем своем домике, требовавшем лишь небольшого ремонта. Прилетели дикие голуби, скворцы, коноплянки, жаворонки, чижи, кобчики, пустельги, сарычи, вьюнки… птицы прилетали и прилетали — хотя редко удается приметить время прилета: просто наступал какой-то момент — и вот они уже были на месте. Солнце словно приблизилось и, одаряя землю теплом и светом, повелевало: плодитесь и размножайтесь!
В чем в чем, а в этом ослушки не было, и началось повсюду такое свадебное веселье, как будто главный сват самолично облетел всех обитателей лесов и полей.
Ну, а где свадьба, там и музыка: на все лады зазвенели песни, старые кряжистые деревья и еще более старые склоны холмов стали перебрасываться вдруг таким голосистым чириканьем, руладами, свистом и щелканьем, что почтенного возраста лисица, возвращаясь как-то на рассвете домой с зазевавшейся курицей в зубах, несколько раз потрясла головой, словно хотела вытрясти из ушей самозабвенный щебет упоения и слепой любви.
— Да они просто сбесились!
И лиса побежала дальше, потому что было уже совсем светло и в устеленной блошницей берлоге-спальне ее ожидало пятеро поистине чудесных лисят, каких не было и никогда ни у кого не будет. И в этом старая лисица была совершенно права, как правы все родители на свете, ибо всякая жизнь чудесна и неповторима. Только вот позабыла старая плутовка, что когда-то и ее охватывало пламенем, и тогда она тоже — несмотря на студеные ветры, свистевшие среди голых ветвей, — громко тявкала, делясь с луной и звездами своей несравненной поэмой, а пролетавшая мимо лесная сова проклекотала небрежно: «Чепуха!».
— Ты лучше меня послушай! — хвастливо сказала сова.
И затянула такое «песнопение», что от ее воя, клекота, визга зашевелились даже ветки деревьев.
— Ну, что скажешь?
Но никто сове не ответил. Лиса сломя голову бросилась наутек… и постаралась убежать как можно дальше; каждая шерстинка у нее встала дыбом от любовной песни совы.
Да, такова любовь. Она слепа, и это хорошо, что слепа, ибо без ослепления не было бы никакой любви и страсти — ничего не было бы, кроме жадного стремления насытиться, а значит, не было бы и наследников, которые в свою очередь купались бы в непонятной, душу переворачивающей красоте свадебной поры.
Теперь уже могли выйти на волю и народившиеся ранней весною ягнята; они бежали неуверенно, увлекаемые стадом, то и дело теряя и находя матерей, отчаянно блея, суетясь и толкаясь. Впрочем, никогда не теряли они голову настолько, чтобы, улучив момент, не ухватить молока из чужой сиськи, но вот беда, владелица этой сиськи тотчас замечала, что ее молоко тянет чужой роток, и такого пинка давала нахальному побирушке, что он отлетал от нее кубарем.
— Вы только поглядите на него, вот ведь негодник! — означал этот пинок, и отара, теснясь, продолжала свой путь, словно бы ничего не случилось; впрочем, и в самом деле ничего не случилось.
Так, тесным гуртом, бараны двигались только до пастбища, покуда узкие рамки дороги и дисциплины держали их кучно. Когда же перед стадом открывался весь простор весны и вкусной еды, оно расплескивалось, словно вода, тысячью струек разлетающаяся из лейки, и каждая матка могла теперь держать при себе свое, без сомнения, самое восхитительное среди всех потомство. Утихало, скажем прямо, не слишком разнообразное блеянье, слышался лишь хруст травы под зубами, и мирный, пропитанный запахом молока шорох струился над насыщающимися овцами.
Для маленького Репейки это опять означало новый круг занятий, появился и новый предмет, по которому ему предстояло сдать экзамен.
Новым предметом была азбука обращения с малютками-ягнятами. Преподавал его учитель Янош Эмбер в школе Мате Галамба. Ни о чем не подозревавший Репейка был весьма удивлен, когда Янчи гневно подозвал его к себе, после того как он, решительно прихватив барашка за ухо, вернул нарушителя порядка в стадо.
На руках у Янчи был ягненок, ухо которого хранило следы острых, как иголки, зубов Репейки.
— Видишь это, Репейка? — грозно спросил Янчи; схватив щенка, он прижал его нос к кровоточащему уху и так сжал шею, что Репейка при свете дня вдруг увидел множество звезд, и это было по крайней мере странно. Никакого пристрастия к астрономии Репейка за собой не ведал и потому заскулил.
— Что такое… Что опять не так?!
— Нельзя! — гаркнул ему в ухо Янчи, держа возле самого носа ухо отчаянно блеявшего барашка.
— Уй-уй-уй-ууй! — визжал щенок. — Не буду, никогда больше не буду! — И, дрожа всем телом, ждал, когда обрушится на него, разрывая кожу, удар розги; однако подпасок только щелкнул его по носу, но зато так, что у щенка занялось дыхание. Затем он отпустил шею Репейки, который, разумеется, тут же хотел улепетнуть куда глаза глядят, но голос Янчи прозвучал, как удар кнута:
— Ку-да?
Щенок плюхнулся на живот, словно его подкосили.
— Поди сюда!
— Значит, все-таки без розги не обойтись? — горестно заскулил Репейка. Но Янчи погладил его.