Наступили иные времена, старик не всегда понимал их, но вполне одобрял, ибо впереди его ожидал мирный закат, а не часто мерещившийся ему прежде гладкий нищенский посох, зловещий спутник больной, никому не нужной старости.
Мате Галамб чувствовал: он теперь причастен к чему-то, место, которое он заслужил, действительно, принадлежит ему, как и бараны, которых, впрочем, он и прежде считал своими, ибо никогда не желал себе ничего — лишь бы не вмешивались в дело, которое он делал.
— Отчего вы не вставите себе зубы, дядя Мате? — спросил однажды директор госхоза.
— Нет у меня этаких денег, — усмехнулся старик, — а потом, что ж, старому псу уже только мамалыга положена, ее жевать не нужно.
— Все шутки шутите! Вам же задаром сделают.
Много посулов наслушался за свою жизнь старый пастух — и сами по себе были они даже приятны — но теперь зубы ему действительно вставили и действительно даром. Тому уже два года. Первые несколько дней, оказавшись в сумраке овчарни или в одиночестве пастбища, старик совал руку в рот и все пробовал, покачивал вставную челюсть, пока не привык к ней. Однако жевал по-прежнему осторожно: вдруг да треснут, поломаются его новые зубы, а кто-нибудь их спросит с него!
Но окончательное умиротворение принесла ему трубка. Трубка, пососать которую больше всего хотелось именно тогда, когда закурить было нельзя. И вдруг на каком-то особенно затянувшемся совещании директор спросил:
— А вы, дядя Галамб, разве не курите?
— Как не курить!
— Почему ж тогда не подымите ни разу?
И старик закурил в том высоком месте, в том святилище, где некогда говорили шепотом даже в передней, а трубка чуть ли не съеживалась в кармане, как нечто непристойное.
Однако больше он не курил там. Ему довольно было сознания, что при желании он может в любой момент достать из кармана собственными руками изготовленный кисет и что, отдавая сейчас дань уважения месту собраний или бережно обращаясь со вставными зубами, он оберегает тем собственную честь.
А тут несмышленыш Янчи, этот непутевый бычок, не только честь его ставит по глупости под удар, но и жизнь Репейки тоже, того самого Репейки, чья мать покоится тут же, под терновым кустом, чьи предки и раньше, в незапамятном детстве Мате Галамба, уже наводили порядок в стаде, и чьи потомки, мечталось старику, будут с лаем носиться по этому пастбищу тогда, когда самого его уж не будет.
— Одно скажу тебе… подпасков мне всегда дадут, сколько нужно, а вот такую собаку — нет. Как зеницу ока, береги…
Это была уже серьезная угроза, и Янчи запретил Репейке охотиться, стал привязывать его в послеобеденные часы, хотя щенок решительно не понимал, кому от этого хорошо. Сперва он даже протестовал, но потом смирился: приказ есть приказ — однако запрет охотиться был совсем не так ясен ему, как запрет гонять кур или трогать ягнят.
Старый Галамб успокоился и даже сам сказал через несколько дней, что привязывать, пожалуй, необязательно. Теперь, если заяц срывался вдруг с лежки, достаточно было Янчи крикнуть «нельзя», как Репейка подчинялся приказу, который, однако, по разумению щенка, относился только к этому конкретному зайцу, а не означал «нельзя» вообще и навсегда.
И это было худо, а еще хуже то, что не только Репейка не считал нужным получить разрешение на охоту, но и некоторые люди, отлично при этом знавшие, что без такого разрешения охота противозаконна. Такие люди охотились не с ружьем, а коварно, втихую, с помощью одного устройства, по которому невозможно узнать хозяина; это приспособление дешево, немо и всегда готово схватить свою жертву, а называется оно — силок. Силок не что иное, как самая обыкновенная петля; она делается из проволоки или конского волоса. Охотиться с ее помощью можно только потому, что обычно каждый зверек ходит собственной излюбленной тропой, а так как ходит он не по воздуху, то со временем тропки становятся вполне приметны.
Во всяком случае охотник, не имеющий разрешения охотиться, эти тропки находит и расставляет на них свои силки, совсем невидимые в прелой листве леса, укрепив за какой-нибудь пенек или ветку. Петля очень чутка и подвижна. Скачет по знакомой дорожке зайчиха, пробирается среди плетей ежевики, среди травы и бурьяна, которые, пропустив ее, снова смыкаются позади. Просовывает она голову и в проволочную петлю, но едва двинется дальше, как силок мягко охватывает ее шею. Зайчиха, еще ничего не подозревая, сильно дергает головой, но проволока не рвется, не отпускает.
— Смилуйтесь, — взмолилась бы зайчиха, если б еще могла, но она не может, и милосердия нет. В смертельном страхе она еще несколько минут будет биться в силке и так сама же себя удушит, потому что от каждого рывка петля затягивается все туже — и вот уже нет больше воздуха, наступает конец.
Силок — позорное изобретение человеческое, и несчастную зайчиху ничуть не обрадовало бы, узнай она, что друг против друга люди применяют куда более постыдные средства. Нет, бедную зайчиху уже ничто не обрадовало бы, как и ее детенышей, которые вскоре последуют за матерью, погибнув еще более мучительной голодной смертью.
Вот как обстояли дела. Однако Репейка ни о чем подобном даже не подозревал.
Отсюда-то и пошли все беды, которые направили жизненный путь Репейки в иные края, забросили в самую необычайную обстановку. Удивительное стечение случайностей обрушилось на Репейку, и щенок ничего не мог тут поделать.
Конечно, было чистой случайностью, что именно в этот день Янчи понадобилось тащить зуб — зуб ныл и раньше, но случай как будто специально приберег поход к врачу на этот день; случайно и старый пастух задремал после обеда как раз в то время, когда выскочил вдруг заяц, случайно и Репейка, против обыкновения, не залаял, а молча ринулся в погоню. Даже бараны не повели ухом, когда щенка поглотил лес, — густое стечение обстоятельств, из которого он мучительно долго не мог выбраться.
Старательно и даже увлеченно гнался Репейка за зайцем, хотя погоня с самого начала казалась почти безнадежной. Расстояние между ним и зайцем все увеличивалось, вскоре бежать пришлось уже только по следу, хотя еще и совсем теплому, когда же путь пересек ручей, след затерялся. Репейка замедлил бег, перескочил через ручей и уже просто наугад трусил в густых зарослях, пробираясь то в обход, то ползком, как вдруг упал, словно подстреленный. Упал — и был пойман: он влетел в силок. На счастье, проволокой прихватило и лапу, так что петля не могла задушить его, но бедняга поранился до крови, колотясь от страха и ярости; он даже повизгивал, насколько позволяла петля.
Но никто не откликнулся, никто не пришел на помощь. Деревья зашелестели вдруг угрюмо и страшно, в голове гудела кровь, сердце испуганно билось, а свист дрозда донесся совсем издалека, так что Репейка его едва расслышал.
Когда старый Галамб проснулся и немного собрался с мыслями, обленившимися во время сна, он прежде всего потянулся за своей палкой и тут же позвал щенка:
— Репейка!
Овцы вскинули головы, оглянулся и Чампаш, но по пастбищу бежали лишь тени облаков, молчаливо предупреждая, что случилось недоброе.
— Да где же собака?
Ответа не было.
— Может, за Янчи побежала по следу или в лесу заплуталась? Хоть бы пришел уж парнишка, ведь нельзя мне стадо оставить, — бормотал про себя старик.
Но Янчи все не возвращался — это тоже относилось к сцеплению случайностей, — потому что мотоцикл зубного врача испортился, и он прибыл в амбулаторию с опозданием.
Старый пастух пронзительно свистнул, но только дрозд отозвался на свист; овцы далеко разбрелись по пастбищу.
— Уж не подстрелили его? — вслух раздумывал старик. — Нет, выстрел я бы услышал. Может, домой побежал?… гм, никогда такого не бывало. Хоть бы пришел кто-нибудь, я оставил бы на него стадо, а сам подался к леснику, мол, пропал щенок, чтоб, значит, не обидели…
Но никто не приходил.
Усталый и мрачный, шагал Мате Галамб за стадом с таким чувством, будто потерял одну ногу. Он не нервничал, потому что никогда не нервничал, но едва солнце склонилось к закату, уже завернул стадо и повел домой. Чампаш — из принципа подчинявшийся только на третий окрик — получил такой удар пастушьим посохом между ушей, что из глаз посыпались искры и он сразу понял: что-то не так.